На главную страницу

АЛЕКСЕЙ АРТЮШКОВ

1874 - не ранее середины 1930-х годов

В 1900 году окончил Историко-философский факультет Московского государственного университета. В 1904–1918 годах преподавал словесность в различных гимназиях Москвы, после революции продолжил работу в советских школах. Помимо этого в 1923—1929 годах был преподавателем поэтики и стиховедения Высших литературных курсов Московского управления профтехобразования.

Кроме того, активно занимался библиотечным делом: в 1920—1929 году работал библиотекарем в Государственном историческом музее в 1926 году окончил Высшие библиотечные курсы, а с 1929 года стал научным сотрудником 1-го разряда Института библиотековедения, входившего в состав Публичной библиотеки СССР. Был составителем и редактором нескольких библиотечных справочников и каталогов.

О личности этого переводчика Еврипида, Плавта, Теренция (и лишь недавно выяснилось, что еще и "Скорбных элегий" Овидия), не только поэте, мы знаем пока что до обидного мало. Фактически первая книга Артюшкова, разысканная нами, никакого отношения к переводу не имеет вообще: А. Артюшков. Учебная книга по истории русской литературы. Древняя письменность. Литература XI-XIV веков. Курс V класса мужской и VI класса женской гимназий. М. 1910. Лишь несколькими годами позже начал Артюшков свою деятельность как поэт-переводчик, прежде всего как переводчик античной драматургии, выпустив в переводе с древнегреческого и латыни книгу: Котурны и маски: Еврипид. "Ион"; "Киклоп"; Плавт "Домовой"; Теренций "Евнух" М, Саблин. 1912. В 1920-е годы, для занятий античностью неблагополучные, Артюшков много занимался стиховедением, одну за другой издав книги: Звук и стих. Пг., 1923; Качественная фоника русского стиха. М., 1927; Основы стиховедения. М., "Никитинские субботники" 1929. Переводческие труды Артюшкова очевидным образом шли "в стол", покуда неожиданно не стали появляться и на книжных прилавках; в 1934 году был издан его первый на русском языке перевод всех шести сохранившихся пьес Теренция. Кроме того, Артюшков перевел почти всего сохранившегося Плавта (20 пьес); ряд переводов А. В. Артюшкова находим мы в "Хрестоматиях по истории античной литературы", М., 1937, 1939, 1949, составленных Н.Ф. Дератани; большинство - лишь в издании 1949 года, (1965 и позже - публикации, для Артюшкова уже посмертные); это переложения лирических отрывков из Анакреона, Авсония, Горация, Клавдиана, Тибулла, Ювенала.

Библиографический справочник Е. В. Свиясова "Античная поэзия в русских переводах в XVIII-XX вв. (СПб, 1998) сообщает, что по меньшей мере три элегии Овидия в переводе Артюшкова также увидели свет: одна "Любовная" в Хрестоматии Дератани 1949 года и две из числа "Скорбных" - в хрестоматии Дератани 1937 года. Лишь в 2006 году, при издании третьего тома ("Лирика Рима") антологии Я. Э. Голосовкера, обнаружились еще двенадцать "Скорбных элегий" Овидия в переводе Артюшкова; видимо, все они были опубликованы на этот раз впервые. Хотя антологию Голосовкера предполагалось поставить в план редакционной подготовки 1957 года, свет она увидела лишь спустя полвека в издательстве "Водолей Publishers".



ПУБЛИЙ ОВИДИЙ НАЗОН

(43 г до Р.Х. - ок. 18 г. по Р.Х.)

ТРИСТИИ В РИМЕ

"Книга изгнанника, я прихожу в этот с робостью Город;
Руку усталому дай с лаской, читатель и друг!
И не страшись, что, к стыду тебе послужу я случайно:
Здесь, на бумаге, стиха нет, чтоб учил он любви.
Участь творца моего такова, что не должен несчастный
Шуткой какою-нибудь вид ей иной придавать.
Труд же, где дурно шутил он когда-то в зеленые годы -
Поздно, увы! - чересчур проклят им и осужден.
Что я несу, посмотри: ничего кроме скорби не встретишь,
Переживаемым дням стих соответствует мой.
То, что хромые стихи через строку в черед приседают,
Делает это размер стоп или длительный путь.
Вот почему я не желт от кедра, не гладок от пемзы:
Больше творца своего убранным быть я стыжусь.
Пятнами строки мои пестрят, разлитыми повсюду -
Это слезами поэт сам же испортил свой труд.
Если покажется вдруг, что кой-что здесь не по-латыни
Сказано - так он писал в варварской этой стране.
Если не трудно, куда идти, укажи мне читатель,
Где бы найти мне приют в городе, здесь я чужой."
Так я украдкой сказал, запинаясь. В Риме нашелся
Еле один человек, чтобы мне путь указать.
"Пусть тебе боги дадут, в чем они отказали поэту
Нашему, - тихо прожить век свой в родимом краю!
Ну, так веди! Я вослед. Хоть в пути из далекого края,
Сушей и морем, моя сильно устала стопа."
Внял - и повел он меня, говоря: "Вот Цезаря форум,
Улица эта Святой имя несет от святынь.
Храм это Весты, хранят в нем священный огонь и палладий,
Здесь небольшой был дворец древнего Нумы царя".
Вправо свернувши, сказал: "Палатинские это ворота,
Это храм Статора, здесь первоположен был Рим".
Этим предметам дивясь, вижу в блеске оружия двери
Великолепные, дом, бога достойный вполне.
"Это Юпитера дом?" - говорю. Основание думать,
Что это именно так, дал мне дубовый венок.
О властелине дворца узнавши: "Мы не ошиблись",
Я говорю, "так и есть, это Юпитера дом.
Вход почему же сюда прикрывается лавром ближайший
И августейшая дверь деревом скрыта густым?
Та ли причина, что дом твой вечных триумфов достоин,
Или же что он всегда богом левкадским любим?
Сам ли он радостен, лавр, или радость всему придает он?
Мир означает ли он, данный им странам земли?
И как он зелен всегда и листвы никогда не теряет,
Также и слава вечна этого дома? Еще
Сверху венок почему помещен, объясняет то надпись;
Граждане им спасены, так указуется там.
К ним, наилучший отец, прибавь одного гражданина,
Что далеко на краю света в изгнаньи живет.
А к наказанью его (заслуженного им, признает он)
Не преступленье вело, а лишь ошибка его.
Горе! И места боюсь я, боюсь и его властелина,
Самые буквы мои в страхе трепещут, дрожат.
Видишь ли, как помертвев бескровно бледнеет бумага?
Видишь, как дрожь обняла стих то один, то другой?
Пусть же тебе, о дворец, со временем будет угодно
С теми ж владыками стать зримым творцу моему!"
Вверх по ступенькам иду к величавому белому храму
Бога, который своих сталью не режет волос,
Где меж привозных колонн стоят данаиды и с ними
Жестокосердый отец их с обнаженным мечом.
Там сочиненья ученых умов, и древних, и новых,
Для обозренья стоят всем, кто их хочет читать.
Братьев искал я своих, разумеется, за исключеньем
Тех, для которых отец быть не желал бы отцом.
Их я напрасно искал, пока не велел мне хранитель
Места священного прочь выйти из этих палат.
В храм направляюсь другой, к соседнему близкий театру,
Но недоступен и он также моим был стопам,
И не впустила меня в свои чертоги Свобода -
Первый ученым трудам ею открытый приют.
Так на потомстве легла несчастного автора участь,
Терпим изгнанье и мы, дети его, как он сам.
Может быть, Цезарь и к нам и к нему когда-нибудь позже
Менее станет суров, временем долгим смягчен.
Боги! Молю вас о том и тебя (что упрашивать многих?),
Цезарь, исполни мольбу, бог величайший, мою!
Если ж покамест закрыт мне приют общественный, скрыться
В частном хоть месте пускай будет дозволено мне!
Руки плебейские! Вы, если можете, песни примите
Наши: отказа стыдом сильно они смущены.

* * *

Трижды Дунай замерзал с тех пор, как живем мы на Понте,
Трижды твердела волна моря Эвксина. А мне
Кажется, будто вдали от отечества столько уж лет я,
Сколько в осаде была Троя у грека-врага.
Можно подумать, стоит - так медленно движется время,
Шагом ленивым едва год совершает свой путь.
Не сокращает ночей мне летнее солнцестоянье,
Не урезает зима длительность дня для меня.
Так в отношеньи ко мне изменился порядок природы,
Вместе с заботой моей мне удлиняет он все.
Или свершает свой ход вообще по обычаю время,
Только дни жизни моей стали одни тяжелей,
Здесь, на морском берегу Эвксина, с прозванием ложным
Гостеприимства; земле Скифского моря. Кругом
Множество диких племен угрожает свирепой войною,
Жить грабежами стыдом здесь не считают они.
Нет безопасности вне укреплений, и холм с городищем
Слабой стеной защищен, для нападенья открыт.
Стаею птиц налетит, когда меньше всего ожидаешь,
Враг: не успел разглядеть, он уж добычу ведет.
Часто в ограде стенной ядовитые стрелы сбираем
Даже на улицах мы при запертых воротах.
Редко кто смеет у нас обрабатывать землю: несчастный
Пашет одною рукой, держит другою копье.
В шлеме играет пастух на скрепленных смолою тростинках,
И вместо волка война робких пугает овец.
Слабой защитой для нас укрепление служит. Внутри же,
С греками слившись, толпа варваров тоже страшит:
С нами совместно живет без различия всякого варвар,
Большая часть жилья также во власти его.
Если и страха к ним нет, почувствовать ненависть можно,
В шкуре их видя всегда с космами длинных волос.
Даже на тех, кто слывет уроженцем города греков,
Вместо одежды родной видим персидский наряд.
Общим они языком умеют взаимно сноситься,
Мне же приходится им знаками мысль выражать.
Варвар - я здесь для них, никому я кругом не понятен,
Гетам нелепым смешной мнится латинская речь.
Часто при мне же меня они злословят свободно.
Может быть, ставят в упрек мне мою ссылку они.
Если на их разговор я кивну, головой покачаю,
Перетолкуют они - против меня повернут.
Грубо, насильем, мечом здесь диктуют неправое право,
Посреди площади днем ранят жестоко людей.
Парка жестокая! Мне, под тяжкой звездою такою,
Более краткую нить жизни зачем не дала?
Родины лика, друзей и близости вашей лишен я,
Вынужден жить посреди скифских племен! Тяжела
Кара двойная! Но пусть заслужил я из Города ссылку, -
Но разве я заслужил жизни в подобных местах!
Что говорю я, слепец! Потерять я, безумец, достоин
Самую жизнь! Божество Цезаря я оскорбил!

ДРУГУ АТТИКУ

Выслушай, Аттик, слова Назона с холодного Истра,
Близкий ко мне человек, в ком сомневаться нельзя.
В памяти жив ли твоей до сих пор еще друг злополучный,
Или устала любовь, и позабыл ты свой долг?
Нет, не настолько мне боги враждебны, чтоб мог я поверить,
Чтобы естественным счел, что ты забыл обо мне.
Перед глазами стоит и сейчас, и вечно твой облик;
Кажется мне, что твое мысленно вижу лицо.
Много с тобой у меня серьезных связано мыслей,
Легким и шуткам дано времени много у нас.
Часто казались часы нам быстрыми в долгих беседах,
Часто короче был день, нежели речи мои.
Часто стихам ты внимал, едва лишь созданным мною,
Часто слыхала твой суд новая муза моя.
Что ты хвалил, я считал, уж понравилось публике это,
Свежему сладкой труду эта награда была.
Дружеской чуть лишь пиле моя подвергалася книга,
В ней по советам твоим правилось много не раз.
Вместе нас форум видал, все портики, улицы вместе
И на соседних местах круг театральных рядов.
Как, наконец, у потомков Эака и Актора, также,
Друг дорогой, среди нас прочно царила любовь.
Нет, даже выпив бокал наводящей забвение Леты,
Я не поверю, чтоб мог это все ты позабыть.
Длинный день промелькнет скорее зимнего солнца,
Летняя ночь по длине зимнюю ночь превзойдет,
И в Вавилоне не станет жаров, на Понте морозов,
Запах фиалки возьмет верх над запахом роз,
Но не охватит тебя о моих несчастьях забвенье,
Нет, не настолько еще счастием я обделен.
Но берегись, чтоб моя не стала уверенность ложной,
Чтоб не назвали мою глупой доверчивость все,
И охраняй постоянною верностью старого друга,
Сколько возможно, но чтоб в тягость я не был тебе.

ВИДЕНИЕ АМУРА

                                                               МАКСИМУ

Если имеешь досуг небольшой для ссыльного друга,
Максим, то слушай меня, Фабиев рода краса.
Что я видал, расскажу: бытия это тенью ли было,
Истиной было ль вполне, или же было сном?
Ночью сквозь створки окна луна, проникая, светила,
Как в середине она месяца светит всегда.
Общий покой от забот, мной сон овладел, утомленным,
И распростерлось мое тело по ложу всему.
Воздух встревоженный вдруг всколыхнулся под действием крыльев,
И, шевельнувшись слегка, скрипнуло слабо окно.
В страже чуть-чуть привстаю, на левый локоть опершись,
И из встревожной груди вспугнутый сон убежал.
Передо мною Амур с лицом не обычным, как раньше:
Горестный, в левой руке держит кленовую трость.
Сетки его голова лишена и шея - браслета;
Прежней изящности нет больше в убранстве волос.
Кудри измяты, ему на лицо в беспорядке нависли;
Крылья взъерошены. Мне бросилось это в глаза.
Так на спине у воздушной голубки бывает обычно,
Если ее много раз тронули люди рукой.
Тотчас его я узнал - никого я ведь лучше не знаю -
И обратиться к нему с речью такою дерзнул:
"Ссылки причиной моей, обманувши учителя, стал ты,
Мальчик! Полезнее мне было б тебя не учить.
Ты и сюда прилетел, где мира не ведают вовсе,
Где, свои воды сковав, дикий смерзается Истр?
Что же за цель твоего путешествия? Видеть желаешь
Беды мои? Из-за них, знай, ненавистен ты мне.
Ты диктовал мне мои творенья юные первый,
Из-за тебя я к шести прежним прибавил пять стоп.
До меонийских стихов ты подняться мне не дал, деянья
Мне не дозволил воспеть славных величьем вождей.
Слабый по силам своим, тем не менее, чем-то заметный,
Может быть, лук твой, огонь мой поубавили дар.
Мощь воспевая твою и тебя породившей богини,
Времени я не нашел к более важным трудам.
Этого мало: стихом безрассудным того я добился,
Чтоб ты в "Искусствах" моих грубость свою потерял.
Ссылка несчастному мне послужила за это наградой,
В дальних еще сверх того, мира лишенных местах.
Этого ведь не Эвмолп, сын Хионы, не делал с Орфеем,
Ни от Олимпа не мог встретить фригийский сатир.
Не награждал и Ахилл Хирона подобной наградой,
И Пифагору ничем Нума вреда не нанес.
Не собирая имен на пространстве долгого века,
Прямо скажу: ученик только меня погубил.
Вооружая тебя и тебя, шалуна, обучая,
Вот что, учитель, я взял с ученика своего!
Впрочем, известно тебе, сказать ты под клятвою мог бы:
Брака законного я не нарушал никогда.
Это писал я для тех, кто повязкою не прикрывает
Волосы, знаком стыда, длинной одеждою - ног.
Разве учил я, скажи, замужних обманывать женщин?
Разве учил я рождать незаконных детей?
Не устранил ли от книг своих всех женщин сурово,
Коим закон запретил знать потаенных мужей?
Но что за польза мне в том, если я в строжайшем указе
Автором признан стихов о запрещенной любви?
Ты же - о, пусть при тебе всеразящие стрелы пребудут,
Пусть не скудеют твои факелы хищным огнем!
Пусть управляет страной, под рукою все земли содержит
Цезарь (по брату тебе он, по Энею, родной).
Гнев помоги мне смягчить беспощадный! О, пусть мне дозволит
Ссылку мою отбывать в более мирных местах!"
Чудилось, так я сказал крылатому мальчику. Вот что,
Мне показалось, в ответ мне он так произнес.
"Факелом, луком клянусь, моим оружием вечным,
Именем матери я, Цезаря мощной главой:
Недопустимому я ничему у тебя не учился,
И преступления нет вовсе в "Искусствах" твоих.
О, если б также ты мог в остальном оправдаться! Ты знаешь,
Нечто другое тебе больше вреда принесло.
Что бы то ни было (боль эту дальше не надо тревожить),
Вовсе вину за собой ты бы не мог отрицать.
Пусть затеняешь вину свою ты под видом ошибки:
Мягче был мстителя гнев, нежели ты заслужил.
Все-таки павшего я пожелал повидать и утешить,
И по безмерным путям крылья мои понеслись.
Эти места я видел впервые, когда по желанью
Матери здесь поразил деву Колхиды стрелой.
Если теперь, после долгих веков, здесь вторично являюсь,
Ты тут причиною, друг, - в лагере воин моем.
Стало быть, страх свой оставь: раздражение Цезаря стихнет,
И для молений твоих час снисхожденья придет.
Сроков больших не страшись: наступает желанное время,
Общим восторгом сердца все переполнит триумф.
Тут вот, как дети и дом, и мать их Ливия рада,
Тут, как великий отец родины рад и вождя,
Как поздравляет себя весь народ, и повсюду в столице
Жертвенник всякий объят жаром душистых огней,
И наичтимый алтарь свои двери легко открывает -
Тут нам надежду питать можно на силу мольбы".
Так он сказал и не то исчез в воздушном пространстве,
Или, быть может, мои чувства расстались со сном.
Максим! Сомненье иметь, что ты речи сочувствуешь этой,
То же, что дать лебедям черный мемноновский цвет.
Нет, не придать молоку просмоленного черного цвета,
Не перейти в терпентин белой слоновой кости.
Близок тебе по душе твой род. Простоту Геркулеса,
Доблести полное ты сердце имеешь в груди.
Зависть, бессильный порок, не входит в высокий характер:
Скрытно, подобно змее, ползает он по земле.
Ум же возвышенный твой поднимается даже над родом,
И дарований твоих имя не выше ничуть.
Пусть же несчастным вредят, желая страшить их, другие,
Жала пусть носят в себе, желчью их едкой смочив.
Дом твой привык помогать просящему; я умоляю,
Чтобы в число их теперь ты поместил и меня.