На главную страницу

БЕНЕДИКТ ЛИВШИЦ

1886, Одесса – 1938, репрессирован в Ленинграде

В первой, вышедшей в Киеве тиражом 150 экземпляров, книге Лившица "Флейта Марсия" имелся почти традиционный для тех лет раздел "Переводы" - все из "проклятых поэтов" Рембо, Корбьера и Роллина. Номинально Лившиц принадлежал к кубофутуристам киевской группы "Гилея", но именно глубокие корни творчества Лившица, идущие в мировую культуру (прежде всего - французскую), делали этот "союз" натужным и искусственным, - бурлюковское "Каждый молод, молод, молод..", конечно, можно выдавать за "вольный перевод" из Рембо (как это было сделано в издании "Литературных памятников"), но перевод этот почти наверняка родился из разговоров с Лившицем, привносившим в кубо-футуристическую среду несвойственный ей лоск. "Итоговой" книгой переводов Лившица из французской поэзии стала законченная в 1930 году антология "От романтиков до сюрреалистов" (вышла в 1934 году), - впрочем, в расширенном на треть виде книга была переиздана в 1937 году ("Французские лирики"): специально для переиздания Лившиц перевел, к примеру, "Пьяный корабль" Рембо. Многое все же осталось за пределами и этой книги - скажем, переводы всей лирики Мольера вышли уже после гибели Лившица, в 1939 году - как практиковалось в те годы, вообще без имени переводчика (практика "фиктивного имени" стала правилом лишь тридцать лет спустя). Лившиц по роду дарования был природным поэтом-переводчиком в лучшем смысле этого слова, иные его работы - "Роман" или "Офелия" Рембо - просто отбивают охоту "состязаться" с ним: роль этих переводов в XX веке та же, что "Будрыс и его сыновья" Пушкина-Мицкевича или "Коринфская невеста" Гёте - А. К. Толстого в XIX веке, - хотя дилетанты обычно именно в такие состязания пускаются. Если поэтический перевод лишь в случае редчайшей удачи может служить заменой оригинала, то Лившицу принадлежит таких "замен" больше, чем кому бы то ни было в этой антологии. Лившиц в конце жизни много переводил с грузинского (две трети переводов утрачены), но с "французской" эта часть его работы несравнима. После ареста поэта 16 октября 1937 года достоверных сведений о нем нет: согласно официальной справке, год спустя он был то ли расстрелян, то ли умер под пытками, то ли вообще вся эта справка - чистая липа, ибо она сообщает о его смерти "от сердечного приступа" (дату, кстати, она даёт 15 мая 1939 года, поздней возникла дата 21 сентября 1938 года, столь же неубедительная). Реабилитация Лившица, имевшая место в 1957 году, для издания французской поэзии в СССР имела важное значение - переводы Лившица с этого времени переиздавались постоянно и под подлинной фамилией.


МОЛЬЕР

(1622 –1673)

СТАНСЫ

Мне хочется, чтоб, сон ваш прерывая,
Мой вздох и вас заставил воспылать...
Вы слишком долго спите, дорогая,
Ведь не любить – не то же ли, что спать?

Не бойтесь ничего: не так уж плохи
Дела любви, и невелик недуг,
Когда, любя, мы в каждом сердца вздохе
Находим средство от сердечных мук.

Любовь – недуг, когда ее скрывают:
Признайтесь мне – и станет жизнь легка.
Не надо тайн: любовь их отвергает.
Но вы боитесь этого божка!

Где легче бремя вы найдете сами?
Ужель такое иго можно клясть?
Иль вы, владея столькими сердцами,
Самой любви признать не в силах власть?

Молю вас, Амаранта, уступите –
С любовью спорить никому не след!
Любите же, покуда вы в зените:
Года бегут, годам возврата нет.

АЛЬФОНС ДЕ ЛАМАРТИН

(1790 - 1869)

ОДИНОЧЕСТВО

Когда на склоне дня, в тени усевшись дуба
И грусти полн, гляжу с высокого холма
На дол, у ног моих простершийся, мне любо
Следить, как все внизу преображает мгла.

Здесь плещется река волною возмущенной
И мчится вдаль, стремясь неведомо куда;
Там стынет озеро, в чьей глади вечно сонной
Мерцает только что взошедшая звезда.

Пока за гребень гор, где мрачный бор теснится,
еще цепляется зари последний луч,
Владычицы теней восходит колесница,
Уже осеребрив края далеких туч.

Меж тем, с готической срываясь колокольни,
Вечерний благовест по воздуху плывет,
И медным голосом, с звучаньем жизни дольней
Сливающимся в хор, внимает пешеход.

Но хладною душой и чуждой вдохновенью
На это зрелище взирая без конца,
Я по земле влачусь блуждающею тенью:
Ах, жизнетворный диск не греет мертвеца!

С холма на холм вотще перевожу я взоры,
На полдень с севера, с заката на восход.
В свой окоем включив безмерные просторы,
Я мыслю: "Счастие нигде меня не ждет".

Какое дело мне до этих долов, хижин,
Дворцов, лесов, озер, до этих скал и рек?
Одно лишь существо ушло - и, неподвижен
В бездушной красоте, мир опустел навек!

В конце ли своего пути или в начале
Стоит светило дня, его круговорот
Теперь без радости слежу я и печали:
Что нужды в солнце мне? Что время мне несет?

Что, кроме пустоты, предстало б мне в эфире,
Когда б я мог лететь вослед его лучу?
Мне ничего уже не надо в этом мире,
Я ничего уже от жизни не хочу.

Но, может быть, ступив за грани нашей сферы,
Оставив истлевать в земле мой бренный прах,
Иное солнце - то, о ком я здесь без меры
Мечтаю, - я в иных узрел бы небесах!

Там чистых родников меня пьянила б влага,
Там вновь обрел бы я любви нетленной свет
И то высокое, единственное благо,
Которому средь нас именованья нет!

Зачем же не могу, подхвачен колесницей
Авроры, мой кумир, вновь встретиться с тобой!
Зачем в изгнании мне суждено томиться?
Что общего еще между землей и мной?

Когда увядший лист слетает на поляну,
Его подъемлет ветр и гонит под уклон;
Я тоже желтый лист, и я давно уж вяну;
Неси ж меня отсель, о бурный аквилон!

ВИКТОР ГЮГО

(1802 - 1885)

* * *

Когда все вишни мы доели,
Она насупилась в углу.
- Я предпочла бы карамели.
Как надоел мне твой Сен-Клу!

Еще бы - жажда! Пару ягод
Как тут не съесть? Но погляди:
Я, верно, не отмою за год
Ни рта, ни пальцев! Уходи!

Под колотушки и угрозы
Я слышал эту дребедень.
Июнь! Июнь! Лучи и розы!
Поет лазурь, и молкнет тень.

Прелестную смиряя буку,
Сквозь град попреков и острот,
Я ей обтер цветами руку
И поцелуем - алый рот.

АЛЬФРЕД ДЕ МЮССЕ

(1810 - 1857)

МАДРИД

Мадрид, Испании столица,
Немало глаз в тебе лучится,
И черных глаз и голубых,
И вечером по эспланадам
Спешит навстречу серенадам
Немало ножек молодых.

Мадрид, когда в кровавой пене
Быки мятутся по арене,
Немало ручек плещет им,
И в ночи звездные немало
Сеньор, укрытых в покрывало,
Скользит по лестницам крутым.

Мадрид, Мадрид, смешна мне, право,
Твоих красавиц гордых слава,
И сердце я отдам свое
Средь них одной лишь без заминки:
Ах, все брюнетки, все блондинки
Не стоят пальчика ее!

Ее суровая дуэнья
Лишь мне в запретные владенья
Дверь открывает на пароль;
К ней даже в церкви доступ труден:
Никто не подойдет к ней, будь он
Архиепископ иль король.

Кто талией сумел бы узкой
С моей сравниться андалузкой,
С моей прелестною вдовой?
Ведь это ангел! Это демон!
А цвет ее ланиты? Чем он
Не персика загар златой!

О, вы бы только посмотрели,
Какая гибкость в этом теле
(Я ей дивлюсь порою сам),
Когда она ужом завьется,
То рвется прочь, то снова жмется
Устами жадными к устам!

Признаться ли, какой ценою
Одержана победа мною?
Тем, что я славно гарцевал
И похвалил ее мантилью,
Поднес конфеты ей с ванилью
Да проводил на карнавал.

ШАРЛЬ ЛЕКОНТ ДЕ ЛИЛЬ

(1818–1894)

ЯГУАР

За дальней завесью уступов, в алой пене
Всю местность выкупав, отпламенел закат.
В пампасах сумрачных, где протянулись тени,
Проходит трепета вечернего разряд.

С болот, ощеренных высокою осокой,
С песков, из темных рощ, из щелей голых скал
Ползет, стремится вверх средь тишины глубокой
Глухими вздохами насыщенный хорал.

Над тинистой рекой воспрянув из туманов,
Холодная луна сквозь лиственный шатер
На спины черные всплывающих кайманов
Накладывает свой серебряный узор.

Одни из них давно преодолели дрему
И голода уже испытывают власть,
Другие, к берегу приблизившись крутому,
Как пни шершавые, лежат, раскрывши пасть.

Вот час, когда в ветвях, присев на задних лапах,
Прищуривая глаз и напрягая нюх,
Прекрасношерстый зверь подстерегает запах
Живого существа чуть уловимый дух.

Для предстоящих битв он держит наготове
И зуб и коготь. Весь в стальной собравшись ком,
Он рвет, грызет кору и в предвкушеньи крови
Облизывается пунцовым языком.

Согнув спиралью хвост, он бешено им хлещет
Древесный ствол, затем, приняв дремотный вид,
Сникает головой на лапу и, в зловеще
Притворный сон уйдя, неявственно храпит.

Но, вдруг умолкнув и простершись бездыханней
Гранитной глыбы, ждет, укрытый меж ветвей:
Громадный бык идет неспешно по поляне,
Задрав рога и пар пуская из ноздрей.

Еще два-три шага, и, ужасом объятый,
Бык замирает. Льдом сковав ему бока
И плоть его сверля, горят во мгле агаты,
Два красным золотом налитые зрачка.

Шатаясь, издает он жалобные стоны,
Мычит, влагая в рев предсмертную тоску,
А ягуар, как лук сорвавшись распрямленный,
На шею прыгает дрожащему быку.

От страшного толчка чуть не до половины
Вонзает в землю бык огромные рога,
Но вскоре, яростный, в бескрайние равнины
Мчит на своей спине свирепого врага.

По топям, по пескам, по скалам и по дюнам,
Необоримых чащ пересекая тьму,
Стремглав проносятся, облиты светом лунным,
Бык с хищным всадником, прикованным к нему.

И, миг за мигом вдаль все глубже отступая,
Отходит горизонт за новую черту,
И там, где ночь и смерть, еще идет глухая
Борьба кровавых тел, сращенных на лету.

ПОЛЬ ВЕРЛЕН

(1844–1896)

САТУРНИЧЕСКАЯ ПОЭМА

Право, и дьявол тут мог бы смутиться –
Я опьянел в этот солнечный день.
Что было хуже: сама ли певица,
Или тупая ее дребедень?

Под керосиновой лампой пьянино...
Дым, изо всех наползавший углов...
Печень больная, была ли причиной,
Но я не слышал собственных слов.

Все расплывалось в каком-то угаре,
Желчь клокотала во мне, как фонтан.
О, эти арии в репертуаре
Хари, укрытой за слоем румян!

После мороженого я скоро
Вышел на воздух в открытый сад,
Где с меня не сводили взора
Три мальчугана с глазами трибад.

Эти бездельники за парапетом
Станции стали еще наглей.
Я заорал на них, но при этом
Пепла наелся сигары своей.

Вот и конец наважденью: я – дома!
Кто-то мне на ухо шепчет... Нет,
Это не явь, а все та же дрема!
К счастию, ночь на исходе... Рассвет...

ТРИСТАН КОРБЬЕР

(1845-1875)

СКВЕРНЫЙ ПЕЙЗАЖ

Песок и прах. Волна хрипит и тает,
Как дальний звон. Волна. Еще волна.
Зловонное болото, где глотает
Больших червей голодная луна.

Здесь медленно варится лихорадка,
Изнемогает бледный огонек,
Колдует заяц и трепещет сладко
В гнилой траве, готовый наутек.

На волчьем солнце расстилает прачка
Белье умерших - грязное тряпье,
И, все грибы за вечер перепачкав

Холодной слизью, вечное свое
Несчастие оплакивают жабы
Размеренно-лирическим "когда бы".

МОРИС РОЛЛИНА

(1846–1903)

МАГАЗИН САМОУБИЙСТВА

"Вот – верный пистолет... отточенные бритвы...
Веревка... хлороформ... Надежней не найти!
Попробуйте, клянусь, ни папские молитвы,
Ни лучшие врачи не смогут вас спасти!

Вот – яды разных змей. Растительные. Я бы
Советовал вам взять кураре... Иль вот тут –
Напиток, сваренный из сока кучелябы:
В одно мгновение он скрутит вас, как жгут

За каждый проданный снаряд самоубийства
Даем ручательство, и это не витийство.
Но лучшее из средств покинуть дольний мир", –

Он указал на дверь, заделанную в стену, –
"Ему научат вас за небольшую цену
Девица Осьминог и госпожа Вампир".

АРТЮР РЕМБО

(1854–1891)

ОФЕЛИЯ

1

По черной глади вод, где звезды спят беспечно,
Огромной лилией Офелия плывет,
Плывет, закутана фатою подвенечной.
В лесу далеком крик: олень замедлил ход.

По сумрачной реке уже тысячелетье
Плывет Офелия, подобная цветку;
В тысячелетие, безумной, не допеть ей
Свою невнятицу ночному ветерку.

Лобзая грудь ее, фатою прихотливо
Играет бриз, венком ей обрамляя лик.
Плакучая над ней рыдает молча ива.
К мечтательному лбу склоняется тростник.

Не раз пришлось пред ней кувшинкам расступиться.
Порою, разбудив уснувшую ольху,
Она вспугнет гнездо, где встрепенется птица.
Песнь золотых светил звенит над ней, вверху.

2

Офелия, белей и лучезарней снега,
Ты юной умерла, унесена рекой:
Не потому ль, что ветр норвежских гор с разбега
О терпкой вольности шептаться стал с тобой?

Не потому ль, что он, взвевая каждый волос,
Нес в посвисте своем мечтаний дивных сев?
Что услыхала ты самой Природы голос
Во вздохах сумерек и жалобах дерев?

Что голоса морей, как смерти хрип победный,
Разбили грудь тебе, дитя? Что твой жених,
Тот бледный кавалер, тот сумасшедший бедный,
Апрельским утром сел, немой, у ног твоих?

Свобода! Небеса! Любовь! В огне такого
Виденья, хрупкая, ты таяла, как снег;
Оно безмерностью твое глушило слово –
И Бесконечность взор смутила твой навек.

3

И вот Поэт твердит, что ты при звездах ночью
Сбираешь свой букет в волнах, как в цветнике.
И что Офелию он увидал воочью
Огромной лилией, плывущей по реке.

РОМАН

1

Нет рассудительных людей в семнадцать лет!
Июнь. Вечерний час. В стаканах лимонады.
Шумливые кафе. Кричаще-яркий свет.
Вы направляетесь под липы эспланады.

Они теперь в цвету и запахом томят.
Вам хочется дремать блаженно и лениво.
Прохладный ветерок доносит аромат
И виноградных лоз, и мюнхенского пива.

2

Вы замечаете сквозь ветку над собой
Обрывок голубой тряпицы с неумело
Приколотой к нему мизерною звездой,
Дрожащей, маленькой и совершенно белой.

Июнь! Семнадцать лет! Сильнее крепких вин
Пьянит такая ночь... Как будто бы спросонок,
Вы смотрите вокруг, шатаетесь один,
А поцелуй у губ трепещет, как мышонок.

3

В сороковой роман мечта уносит вас...
Вдруг – в свете фонаря, – прервав виденья ваши,
Проходит девушка, закутанная в газ,
Под тенью страшного воротника папаши.

И, находя, что так растерянно, как вы,
Смешно бежать за ней без видимой причины,
Оглядывает вас... И замерли, увы,
На трепетных губах все ваши каватины.

4

Вы влюблены в нее. До августа она
Внимает весело восторженным сонетам.
Друзья ушли от вас: влюбленность им смешна.
Но вдруг... ее письмо с насмешливым ответом.

В тот вечер... вас опять влекут толпа и свет...
Вы входите в кафе, спросивши лимонаду...
Нет рассудительных людей в семнадцать лет
Среди шлифующих усердно эспланаду!

ЛОРАН ТАЙАД

(1854-1919)

ПОСВЯЩЕНИЕ

Он хвалит свой товар, но сдержанно: народ
Зевак во всем готов увидеть повод к сплетням.
"Слоноподобная Венера! Только вход
Не разрешается несовершеннолетним!"

Безусые юнцы, солдатики, легко
В предложенную им уверовав программу,
Проходят под навес, где предъявляют даму -
Сто пятьдесят кило, затянутых в трико.

Один из простаков, объятый страстным пылом
К гигантской женщине, совсем прирос к перилам
И делает свой взнос вторично торгашу,

Как вдруг из темноты, неотразимо-томен,
Желая ободрить его, басит феномен:
"Ты можешь трогать всё - ведь я не укушу!"

АЛЬБЕР САМЕН

(1858-1900)

* * *

Ночное празднество в Бергаме. Оттого ли,
Что мягким сумраком весь парк заворожен,
Цветам мечтается, и в легком ореоле
Холодная луна взошла на небосклон.

В гондолах медленно подплыв к дворцу Ланцоли,
Выходят пары в сад. За мрамором колонн
Оркестр ведет Люли. При вспышках жирандолей
Бал открывается, как чародейный сон.

Сильфид, порхающих на всем пространстве залы,
Высокой пошлостью пленяют мадригалы,
И старых сплетниц суд не так уже суров,

Когда, напомнивши о временах Регентства,
Гавотов томное им предстоит блаженство
В размеренной игре пахучих вееров.

ГИЙОМ АПОЛЛИНЕР

(1880–1918)

СУХОПУТНЫЙ ОКЕАН

Я выстроил свой дом в открытом океане
В нем окна реки что текут из глаз моих
И у подножья стен кишат повсюду спруты
Тройные бьются их сердца и рты стучат в стекло

        Порою быстрой
        Порой звенящей
        Из влаги выстрой
        Свой дом горящий

Кладут аэропланы яйца
Эй берегись уж наготове якорь
Эй берегись когда кидают якорь
Отлично было бы чтоб с неба вы сошли
Как жимолость свисает с неба

Земные полошатся спруты
Какое множество средь нас самих себя хоронит
О спруты бледные волн меловых о спруты с бледным ртом
Вкруг дома плещет океан тебе знакомый
Не забываясь даже сном

ГАЛАКТИОН ТАБИДЗЕ

(1892-1959)

МЭРИ

Дрожь твоих ресниц я видел, Мэри.
Ты в ту ночь стояла под венцом
И, как осень за порогом двери,
Никла опечаленным лицом.

Вздрагивая, трепеща, мигая,
Вкруг горело множество огней,
Но чело твое, о дорогая,
Было свеч таинственных бледней.

Купол, стены облеклись в сверканья,
Роз струился легкий аромат,
Но, уже устав от ожиданья,
Женщины молились невпопад.

Ты клялась не сознавая, Мэри,
Скорбь свою не в силах превозмочь,
И сегодня я уже не верю,
Вправду ль ты венчалась в эту ночь.

Кто-то, перстня растеряв каменья,
Горестно оплакивал его.
Сирый и достойный сожаленья,
День был не похож на торжество.

Торопливо вышел я из храма,
Но куда? Отяжелел мой взор.
Ветер выл на улице упрямо,
Злобный дождь хлестал меня в упор.

В бурку я закутался плотнее,
Мысль одна терзала сердце мне...
Вдруг – твой дом. Бессильно цепенея,
Тут же прислонился я к стене.

Так стоял я долго. Надо мною
Черных тополей шуршала мгла,
Шелестела сумрачной листвою,
Крыльями взлетевшего орла.

Но о чем шептались ветви в небе,
Нам обоим, Мэри, невдомек;
Знаю лишь: не мне сужденный жребий
Уносился с ветром, как поток.

О, скажи: навеки неужели
Радость озаренья отошла?
Все ль мои мечты отшелестели
Крыльями взлетевшего орла?

Почему на небо так глядел я,
Словно свет зари мне мог помочь?
Почему "Могильщика" запел я?
Кто мою услышал "Я и ночь"?

В сердце, чуждом людям, чуждом миру,
Частый дождь усиливал тоску,
И заплакал я, подобно Лиру,
Брошенному всеми старику.