На главную страницу

ОСИП БРИК

1888, Москва – 1945, Москва

Родился в семье еврейского купца первой гильдии. Получил юридическое образование. В 1912 году женился на Лиле Юрьевне Каган. В 1915 году состоялось знакомство Бриков с В. В. Маяковским. С 1918 года Брики и Маяковский жили одной семьёй.

С 1916 года Осип Брик занимался филологией и журналистикой, отчасти занимался поэзией. В 1919–1921 гг. служил в ЧК и состоял в партии большевиков. Известен как создатель теорий социального заказа, производственного искусства, литературы факта. Повесть «Не попутчица» (1923) вызвала бурные дискуссии. Автор полемических статей «Против творческой личности», «Почему понравился „Цемент“», «Разгром Фадеева». В 1930-х «уходит в тень», пишет статьи о Маяковском, рецензии, ведёт литкружок. Произведения Брика до середины 1990-х гг. не переиздавались. Поэтические переводы Брика по текстам РГАЛИ опубликованы Верой Полиловой.



ЮЗЕФ ВИТТЛИН

(1896 – 1976)

ПОГРЕБЕНЬЕ ВРАГА

В сердце отрава.

Вот приказали мне зарыть врага, который пал в сраженье.
В руки мне дали лопату, пальцем наметили: враг!

Гряньте отходную, горны! Гряньте протяжно, со стоном!
Бейте в литавры, оркестры! Дуйте в медные трубы
Тяжким, мрачным, унылым – похоронным звоном.

Бойко схватил я лопату, – а не знаю, кто он мой враг:
холоп? господин? рабочий?
простолюдин, или знатный?
Знаю одно лишь, – он враг.
Ибо вражий покрой его кепи, и вражьи на нем петлицы,
Хоть полуопущены веки, и сжатый кулак у курка
такой же точно бескровный,
такой же точно бессильный,
как руки родного брата, как брата родного рука.

Как же тебя я зарою, враг ты мой омертвелый,
если такой ты, как брат?!
Как схоронить мне тебя, твое остывшее тело,
если убил тебя брат?!

Вынянчен ты черноземом – тучным, пахучим.
Выращен любящей мамкой – доброй, радивой.
Выласкан ласковой девкой – нежной, стыдливой.
Вынянчен ты черноземом – тучным, пахучим.

Летом сходил ты на поле – жать серпом жито.
В осень копал ты картошку – мотыгой.
Зиму просиживал в хате – за пьянкой.
А в вёсну, а в вёсну кружил дивчат на гулянках!

Уходил с лошадьми ночевать на соломе в ночное.
Или ложился с женою
с своей, с черноокой.
Отца-старика содержал в своей хате, как бог приказал нам.
Кормил его сытно, примерный был сын ты.

И вдруг тебя взяли в солдаты.
Дали мундир с сапогами,
винтовку с штыком и прикладом.
Вот ты как выглядишь складно,
пронзенный штыками!

Ты лежишь на невспаханном поле.
«Иди!» – генералы сказали.
Генералам цари приказали.
Царям – властолюбье и бог.
От бога вся власть исходит.
На троны царей он возводит.
Потому у моих ты ног.

И лежишь на невспаханном поле.
Окровавленный лик твой безжизнен.
Но божья исполнилась воля,
чтоб шла от моря до моря
граница моей отчизны.

На то была божья воля,
чтоб уголь и нефть и любая
промышленность нашего края
росла без пошлин, вольна.
Потому ты и лег, умирая.
Не собрать тебе урожая.
Не свезти на помол зерна.

Не пойдешь ты к своей черноокой.
Не будешь растить с ней ребят.
Твой двор опустеет широкий.
Огород твой размоют потоки
и пушки исколесят.

А так как обильно очень
ты свою унаваживал почву,
ты ляжешь, о враг мой, навозом
для моих грядущих посевов.

На тебе я воздвигну свой замок,
Ограду, одетую в броню.
На тебе утвержу мою славу
и в песнях ее растрезвоню.

Будут и дети и внуки
по школам твердить наши были:
о том, как тебя мы убили. –
Да будет им прок от науки!

ТРИСТАН КОРБЬЕР

(1845 – 1975)

ЖАБА

В удушье ночи чья-то песнь.
Листвы разобранную плес’нь
луна белесым цинком кроет.

Песнь… как зарытое живьем
в подпочву эхо… Подойдем…
– Умолкло… Взглянем, – что такое?

– А! Жаба!... Не пугайся! Твой солдат,
он при тебе. Ты здесь со мною.
Гляди: – поэт с бескрылою спиною…
Болотный соловей… Какой отврат! –

Поет… – Отврат! – …Чем? На тебя
два глаза смотрят, два светила…
Под камень уползло, застыло.
Всего!... Я – эта жаба, – я!

СОНЕТ СЭРУ БОБУ
Чистокровной английской легавой, – собаке некоей легкомысленной особы.

Красавец пес! К хозяйке любишь ты ласкаться.
А я смотрю и злюсь. С чего бы? Вот вопрос!
С того, что… видишь ли… мне не к кому прижаться.
Хозяйки нет. И я… я не красавец пес.

Боб! Боб! О мне б на это имя откликаться!
С веселым лаем! высоко задравши нос!
Но нет во мне породы. Не сумели взяться.
Крещеный выродок… собачья смесь… барбос!

О Боб! Мы поменяемся в метампсихозе.
Мне бубунцы твои, – тебе мои стихозы.
За кожу шерсть… блохастая? Плевать! Прошу!

И я – сэр Боб! Я тот, кому не изменяют.
Я с шавками грызусь. Меня Она кусает!
И с именем ее ошейник Я ношу!

ПАРИЖ

И он бретонец и креол
бывал здесь – в муравьиной куче,
где все базар, где все текуче,
где бледен солнца ореол.

Смелей! в толпу зевак… Забрел
куда! Назад!... Затерт в толкучке.
Пожар чуть тлеющий. Дым тучкой.
И ходит по рукам ведро.

Девчонка Муза здесь мамзелью
гулящей шлялась по панели.
Пристали: Чем торгуешь? ась?

Ничем. – И стала, как ворона.
Не уловила пустозвона.
За ветром глазками гналась.

ПАМЯТИ ЗУЛЬМЫ, НЕРАЗУМНОЙ ДЕВЫ ИЗ ПРЕДМЕСТЬЯ, И ОДНОГО ЛУИДОРА

Ей причиталось двадцать лет.
Мне двадцать стукнуло монет.
Мы все в одну мошну сложили
и ценным вкладом поместили
весной в неверный лунный свет.

Луна, сияя в вышине,
с пятак дыру прожгла в мошне.
Туда двадцатки наши смылись,
затем луна, – и ночь затмилась.

В монете двадцать этих лет.
В монете двадцать тех монет.
От лунной дырки к дырке, – или
от «жили вместе» к «вместе жили» –
баланс в одном, примерно, стиле.

И встретил я ее. – На нет
сошли двадцатки лет, монет,
и дыр, и лун. – Но всё как было: –
она чиста, ей двадцать лет
и… коммунаркой ярой слыла.

Потом: – с мужчиной в кабинет
за две, не за двадцать монет.
Потом на свалке, в общей гнили
ночь даром, без луны в могиле.

ЛУИ АРАГОН

(1897 – 1982)

ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Телеги времени скрипят тугие оси.
Неспешны рыжие быки в упряжке. Осень.
Лазурь дырявит золотую ткань листвы.
Октябрь электроскопом вздрогнул и застыл.

Эпоха Каролингов. Мы цари тихони.
Мы шагом стада стадо наших мыслей гоним.
Чуть помним: – умирают, поле перейдя.
И утро забываем на закате дня.

В домах опустошенных бродим привиденьем,
без простынь, без вериг, без жалоб, безыдейно.
Мы призраки, мы оборотни в ясный день,
далеких лет любовных объяснений тень.

Мы двадцать лет спустя достали из-под спуда
старинные привычки. Тысячи Латюдов
припоминают жестами тюрьмы режим.
Но от того ни холодно, ни жарко им.

Опять пришла пора стандартных разговоров.
Смирился человек. И тот напев, который
назойливо прилип к губам – дурацкий джаз.
Его по радио давали сотни раз.

Что двадцать лет? От детства к детству промежуток.
За первородство мы наказаны, нам жутко
увидеть двадцать лет спустя тех малышей,
тогда беспечных, выживших до наших дней.

А «Двадцать лет спустя» игривое названье
для наших дней. Смешное словосочетанье
Дюма отца уводит в сторону мечту
и с ней любимую, единственную, ту.

Она одна красавица. О ней мечтаю.
Моя голубушка, как осень золотая.
О ней тревожусь я. Люблю ее одну.
И жду ее письма. Считаю дни и жду.

От древа бытия ты зрелый плод вкусила.
Судьба нам считанные годы отпустила,
жена моя! Но много счастья в них.
О нас болтаю, говорили «Двое их».

Поверь! Что в нем, в юнце, в задорном забияке.
Он тает в отдалении, как тают знаки,
как буквы на несчастном берегу морском.
Он – эта тень, ничто, – тебе он незнаком.

Как в небе облака меняются мужчины.
Мне на лицо ладонь твоя легла. Морщины
на лбу разгладила, заботлива, нежна,
помедлив чуть, где начиналась седина.

Любовь, любовь моя! Ты мне одна родная
вот в этот грустный сумеречный час, когда я
теряю разом все, – и голос, и веселье,
и нить стихотворения, и жизни нить.
«Люблю тебя». Признанье повторить хотел я,
Но без тебя «люблю» так больно повторить.