ДАВИД БРОДСКИЙ
1895-1966
О герое баллады Шенгели, кроме великого уважения к его переводу "Пьяного корабля" Рембо – первом, изданном в СССР, коротко сказала в 70-е годы старая бухгалтерша "Худлита": "Он же огромный был – в день килограмм мяса съедал!" Было в этом человеке что-то раблезианское.
"На одном из столов лежал, закрыв глаза, толстый, очень толстый мужчина в сандалиях на босу ногу. Он лежал на спине, держа под головой могучие круглые руки. Напротив двери – ...типография. Вот она, святая святых! ...Толстяк открыл и второй глаз, взгляд у него оказался добрый. Сойдя с конторского стола, незнакомец, большой, тучный, улыбнулся близоруко и сказал, приятно картавя...: "Там (он протянул свою атлетическую руку в сторону типографий) набираются мои стихи. Завтра их прочтет вся Одесса! Я – Давид Бродский"". Позже и Давид Бродский, и Липкин, и третий свидетель разговора, приведенного Липкиным (это его книга "Вторая дорога" процитирована выше), Багрицкий, переберутся в Москву и попадут к Шенгели в балладу. Бродский был энциклопедически образован, знал десятки языков (как почти все полиглоты – все поверхностно), перевел "Времена года", идиллическую поэму национального литовского классика XVIII века Донелайтиса – сперва с подстрочника, потом выучил язык и перевел заново. В РГАЛИ хранятся в самых разных фондах сотни переводов Давида Бродского – чаще всего с пометкой "непошедшие". Его не принимали всерьез – и любили. По крайней мере, "Пьяный корабль" в его переводе знали наизусть даже недруги.
АРТЮР РЕМБО
(1854–1891)
ПЬЯНЫЙ КОРАБЛЬ
Те, что мной управляли, попали впросак:
Их индейская меткость избрала мишенью,
Той порою, как я, без нужды в парусах,
Уходил, подчиняясь речному теченью.
Вслед за тем, как дала мне понять тишина,
Что уже экипажа не существовало,
Я, голландец, под грузом шелков и зерна,
В океан был отброшен порывами шквала.
С быстротою планеты, возникшей едва,
То ныряя на дно, то над бездной воспрянув,
Я летел, обгоняя полуострова
По спиралям смещающихся ураганов.
Черт возьми! Это было триумфом погонь!
Девять суток как девять кругов преисподней!
Я бы руганью встретил маячный огонь,
Если б он просиял мне во имя господне!
И как детям вкуснее всего в их года
Говорит кислота созревающих яблок,
В мой расшатанный трюм прососалась вода,
Руль со скрепов сорвав заржавелых и дряблых.
С той поры я не чувствовал больше ветров –
Я всецело ушел, окунувшись, назло им,
В композицию великолепнейших строф,
Отдающих озоном и звездным настоем.
И вначале была мне поверхность видна,
Где утопленник – набожно подняты брови –
Меж блевотины, желчи и пленок вина
Проплывал, – иногда с ватерлинией вровень,
Где сливались, дробились, меняли места
Первозданные ритмы, где в толще прибоя
Ослепительные раздавались цвета,
Пробегая, как пальцы вдоль скважин гобоя.
Я знавал небеса гальванической мглы,
Случку моря и туч, и бурунов кипенье,
И я слушал, как солнцу возносит хвалы
Растревоженных зорь среброкрылое пенье.
На закате, завидевши солнце вблизи,
Я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй!
Я сквозь волны, дрожавшие как жалюзи,
Любовался прославленною Атлантидой.
С наступлением ночи, когда темнота
Становилась торжественнее и священней,
Я вникал в разбивавшиеся о борта
Предсказанья зеленых и желтых свечений.
Я следил, как с утесов, напрягших крестцы,
С окровавленных мысов под облачным тентом
В пароксизмах прибоя свисали сосцы,
Истекающие молоком и абсентом.
А вы знаете ли? Это я пролетал
Среди хищных цветов, где, как знамя Флориды,
Тяжесть радуги, образовавшей портал,
Выносили гигантские кариатиды.
Область крайних болот, тростниковый уют, –
В огуречном рассоле и вспышках метана
С незапамятных лет там лежат и гниют
Плавники баснословного Левиафана.
Приближенье спросонья целующих губ,
Ощущенье гипноза в коралловых рощах,
Где, добычу почуяв, кидается вглубь
Перепончатых гадов дымящийся росчерк.
Я хочу, чтобы детям открылась душа,
Искушенная в глетчерах, рифах и мелях,
В этих дышащих пеньем, поющих дыша,
Плоскогубых и голубобоких макрелях.
Где Саргассы развертываются, храня
Сотни мощных каркасов в глубинах бесовских,
Как любимую женщину, брали меня
Воспаленные травы в когтях и присосках.
И всегда безутешные – кто их поймет? –
Острова под зевающими небесами,
И раздоры парламентские, и помет
Глупышей, болтунов с голубыми глазами.
Так я плавал. И разве не стоил он свеч,
Этот пьяный, безумный мой бег, за которым
Не поспеть – я клянусь! – если ветер чуть свеж,
Ни ганзейцам трехпарусным, ни мониторам.
Пусть хоть небо расскажет о дикой игре,
Как с налету я в нем пробивал амбразуры,
Что для добрых поэтов хранят винегрет
Из фурункулов солнца и сопель лазури.
Как со свитою черных коньков я вперед
Мчал тем временем, как под дубиной июлей
В огневые воронки стремглав небосвод
Рушил ультрамарин в грозном блеске и гуле.
Почему ж я тоскую? Иль берег мне мил?
Парапетов Европы фамильная дрема?
Я, что мог лишь томиться, за тысячу миль
Чуя течку слоновью и тягу Мальштрома.
Да, я видел созвездия, чей небосклон
Для скитальцев распахнут, людей обойденных.
Мощь грядущего, птиц золотых миллион,
Здесь ли спишь ты, в ночах ли вот этих бездонных?
Впрочем, будет! По-прежнему солнца горьки,
Исступленны рассветы и луны свирепы, –
Пусть же бури мой кузов дробят на куски,
Распадаются с треском усталые скрепы.
Если в воды Европы я всё же войду,
Ведь они мне покажутся лужей простою, –
Я – бумажный кораблик, – со мной не в ладу
Мальчик, полный печали, на корточках стоя.
Заступитесь, о волны! Мне, в стольких морях
Побывавшему, – мне, пролетавшему в тучах, –
Плыть пристало ль сквозь флаги любительских яхт
Иль под страшными взорами тюрем плавучих?
ОГЮСТ БАРБЬЕ
(1805-1882)
КОТЕЛ
Есть дьявольский котел, известный всей вселенной
Под кличкою Париж; в нем прозябает, пленный,
Дух пота и паров, как в каменном мешке;
Ведут булыжники гигантские к реке,
И, трижды стянутый водой землисто-гнойной,
Чудовищный вулкан, чей кратер беспокойный
Угрюмо курится, – утроба, чей удел –
Служить помойкою для жульнических дел,
Копить их и потом, внезапно извергая,
Мир грязью затоплять – от края и до края.
Там, в этом омуте, израненной пятой
Ступает в редкий час луч солнца испитой;
Там – грохоты и гул, как жирной пены клочья,
Над переулками вскипают днем и ночью;
Там – отменен покой; там, с временем в родстве,
Мозг напрягается, подобно тетиве;
Распутство там людей глотает алчной пастью,
Никто в предсмертный час не тянется к причастью,
Затем, что храмы там стоят лишь для того,
Чтоб знали: некогда сияло божество!
И столько алтарей разрушилось прогнивших,
И столько звезд зашло, свой круг не завершивших,
И столько идолов переменилось там,
И столько доблестей отправилось к чертям,
И столько колесниц промчалось, пыль раскинув,
И столько в дураках осталось властелинов,
И призрак мятежа, внушая тайный страх,
Там столько раз мелькал в кровавых облаках,
Что люди под конец пустились жить вслепую,
Одну лишь зная страсть, – лишь золота взыскуя.
О, горе! Навсегда тропинка заросла
К воспоминаниям о взрывах без числа,
О культах изгнанных и о растленных нравах,
О тронах средь песков и в неприступных травах, –
Короче, ко всему, что яростной ногой
Втоптало время в пыль; оно, бегун лихой, –
Промчавшись по земле, смело неумолимо
Ту свалку, что звалась когда-то славой Рима,
И вот, через века, такая ж перед ним
Клоака мерзкая, какой был дряхлый Рим.
Всё та же бестолочь: пройдохи всякой масти,
Руками грязными тянущиеся к власти;
Всё тот же пожилой, безжизненный сенат,
Всё тот же интриган, всё тот же плутократ,
Всё те ж – священников обиды и обманы,
И жажда к зрелищам, пьянящим неустанно,
И, жертвы пошлые скучающих повес,
Всё те же полчища кокоток и метресс;
Но за Италией – никто ведь не отымет –
Два преимущества: Гармония и Климат.
А племя парижан блуждает, как в лесу;
Тщедушное, с лицом желтее старых су,
Оно мне кажется подростком неизменным,
Которого зовут в предместиях гаменом;
О, эти сорванцы, что на стене тайком
Выводят надписи похабные мелком,
Почтенных буржуа пугают карманьолой,
Бесчинство – их пароль; их лозунг – свист веселый;
Они подставили всем прихотям судьбы
Печатью Каина отмеченные лбы.
И всё ж никто из них не оказался трусом;
Они бросались в бой, подобно седоусым;
В пороховом чаду и сквозь картечный град
Шли – с песней, с шуткою на жерла канонад
И падали, крича: "Да здравствует свобода!"
Но отпылал мятеж, – их силе нет исхода,
И вот – согражданам выносят напоказ
Тот пламень, что еще в их душах не погас,
И, с копотью на лбу, готовы чем попало
С размаху запустить в витрины и в порталы.
О племя парижан, чьи рождены сердца,
Чтоб двигать яростью железа и свинца;
Ты – море грозное, чьи голоса для тронов
Звучат как приговор; ты – вал, что, небо тронув,
Пробушевал три дня и тут же изнемог;
О племя, ты несешь и доблесть и порок,
Чудовищный состав, где растворились грани
Геройства юного и зрелых злодеяний;
О племя, что и в смерть шагает не скорбя;
Мир восхищен тобой, но не поймет тебя!
Есть дьявольский котел, известный всей вселенной
Под кличкою Париж; в нем прозябает, пленный,
Дух пота и паров, как в каменном мешке;
Ведут булыжники гигантские к реке,
И, трижды стянутый водой землисто-гнойной,
Чудовищный вулкан, чей кратер беспокойный
Угрюмо курится, – утроба, чей удел –
Служить помойкою для жульнических дел,
Копить их и потом, внезапно извергая,
Мир грязью затоплять – от края и до края.
ПЕРЕЦ МАРКИШ
(1895-1952)
ПОМПЕЯ
1
Как жар в Везувии, душевный страх растет,
И выпит ужасом рассудок оглушенный.
О призрак, слеп твой шаг, луной завороженный,
Твой подневолен шаг – в нем смертный виден гнет.
Ночь окровавленный ломоть луны грызет
В холодной синеве, и сквозь лучей колонны
Костями скалится Помпея в сумрак сонный.
Над ней суровое молчание высот.
Ей снится пиршество: в застывшей мгле витая,
Мелькают призраки – за мрачной стаей стая,
И, мертвый круг сомкнув, стоит стена к стене.
Из глубины годов двухтысячной – в восторге
Несутся рокоты недошумевших оргий,
И пляшут мертвецы, венки подняв к луне.
2
Помпея ждет потех, но тишина тяжка,
И гладиаторов нет на кругу широком.
О, смерти страшный сон, определенный роком!
Как вымя тощее, свисают облака.
По плоти огневой у мрамора – тоска,
Забил из всех ключей Везувий пьяным соком.
Помпея страстная! В веках явясь зароком,
Твое дыхание сдержала чья рука?
Ждут завсегдатаев раскрытые притоны,
Где арки всех венчать готовы, как короны,
С постелей похоти летит дразнящий зов.
Помпея ждет потех, но смотрит взор Нерона
На Рим пылающий, как в космах облаков
Везувий яростный – на груды костяков.