На главную страницу

ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ

1891, Варшава – 1938, Владивостокский пересыльный пункт Дальстроя

Надежда Мандельштам и Георгий Иванов, вспоминая Мандельштама, не сошлись ни в чем, кроме, кажется, одного: переводить Мандельштам не умел и не любил. Но сам Мандельштам в статье «Потоки халтуры» (1929) писал: «Перевод – один из трудных и ответственных видов литработы. По существу, это создание самостоятельного речевого строя на основе чужого материала. Переключение этого материала на русский строй требует громадного напряжения, внимания и воли, богатой изобретательности, умственной свежести, филологического чутья, большой словарной клавиатуры, умения вслушиваться в ритм, схватить рисунок фразы, передать ее – всё это при строжайшем самообуздании». Говорит Мандельштам о переводах прозы, но его слова в высшей степени соотносимы к требованиям поэтического перевода. Однако если высшая похвала переводам Пастернака в том, что это не совсем переводы, боюсь, что высшая похвала переводным стихам Мандельштама в том, что это совсем не переводы. Сонеты Петрарки – верный принципам Серебряного века Мандельштам включил их в сборник оригинальных стихотворений – представляют у него попытку передать звук итальянского стихосложения, а не смысл текста. В изложении Мандельштама достигают невообразимых высот стихи Кара-Дарвиша, Валериана Гаприндашвили, Огюста Барбье и Франца Верфеля – и неизвестно, кто звучит лучше. В своих статьях (прежде всего в процитированной выше и еще одной того же года – «О переводе») Мандельштам проявляет максимум внимания к будущему «советской» школы перевода: «Пока в таком важном деле останется келейность, кастовая замкнутость и бессознательное повторение прошлого – оно будет гнить». Дело, по предсказанию Мандельштама, «сгнило» в полной мере, но – как показано в пьесе Дюрренматта «Авгиевы конюшни» – на перегное вырастают яблони и приносят золотые плоды, что и произошло с нашей переводческой школой лет через двадцать-тридцать после гибели Мандельштама. Творческий метод переводов Мандельштама продолжателей не имел и не мог иметь – космос, в котором они создавались, мандельштамоцентричен. Тот, кто захотел бы подобный опыт повторить, должен обладать и талантом не меньшим. Бог ему тогда в помощь.


ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА

(1304–1374)

* * *

Речка, распухшая от слез соленых,
Лесные птахи рассказать могли бы,
Чуткие звери и немые рыбы,
В двух берегах зажатые зеленых;

Дол, полный клятв и шепотов каленых,
Тропинок промуравленных изгибы,
Силой любви затверженные глыбы
И трещины земли на трудных склонах -

Незыблемое зыблется на месте,
И зыблюсь я. Как бы внутри гранита,
Зернится скорбь в гнезде былых веселий,

Где я ищу следов красы и чести,
Исчезнувшей, как сокол после мыта,
Оставив тело в земляной постели.

* * *

Как соловей сиротствующий славит
Своих пернатых близких ночью синей
И деревенское молчанье плавит
По-над холмами или в котловине,

И всю-то ночь щекочет и муравит
И провожает он, один отныне, -
Меня, меня! Силки и сети ставит
И нудит помнить смертный пот богини!

О, радужная оболочка страха!
Эфир очей, глядевших в глубь эфира,
Взяла земля в слепую люльку праха, -

Исполнилось твое желанье, пряха,
И, плачучи, твержу: вся прелесть мира
Ресничного недолговечней взмаха.

* * *

Когда уснет земля и жар отпышет,
А на душе зверей покой лебяжий,
Ходит по кругу ночь с горящей пряжей
И мощь воды морской зефир колышет, -

Чую, горю, рвусь, плачу - и не слышит,
В неудержимой близости всё та же,
Целую ночь, целую ночь на страже
И вся как есть далеким счастьем дышит.

Хоть ключ один, вода разноречива -
Полужестка, полусладка, - ужели
Одна и та же милая двулична...

Тысячу раз на дню, себе на диво,
Я должен умереть на самом деле
И воскресаю так же сверхобычно.

* * *

Промчались дни мои - как бы оленей
Косящий бег. Срок счастья был короче,
Чем взмах ресницы. Из последней мочи
Я в горсть зажал лишь пепел наслаждений.

По милости надменных обольщений
Ночует сердце в склепе скромной ночи,
К земле бескостной жмется. Средоточий
Знакомых ищет, сладостных сплетений.

Но то, что в ней едва существовало,
Днесь, вырвавшись наверх, в очаг лазури,
Пленять и ранить может, как бывало.

И я догадываюсь, брови хмуря:
Как хороша? к какой толпе пристала?
Как там клубится легких складок буря?

ОГЮСТ БАРБЬЕ

(1805–1882)

ДЖИН

Сумрачный гений, бог наших веселий,
Сын можжевельника, брат пивного хмеля,
Северный Вакх, отравитель хижин,
Этим гимном, дин, ты не будешь обижен.
Гимн хрипоты, царапаний и стуков,
Который слагается из крючковатых звуков, -
Этот демон, покровитель водки,
Плюнул в праздник из железной глотки.
Столкновенье жбанов за дубовыми столами.
Как будто сто кентавров столкнулись вместе лбами,
И, слушая буйные пьяниц голоса,
Шелестели ужасом толстые леса.
Бог городов, тебе жизнь человека,
Его день, его ночь принадлежат от века,
Гавань, скверы, ночные фонари,
Темные предместья и глухие пустыри...
Джин, джин, мальчик, лей в стакан
Золотое солнце, оранжевый туман.
К черту портвейна тоненькие рюмки,
Выдумали шерри и мадеру недоумки,
Старенькую Англию хотели опоить.
Нам в дворцах собачьих так нельзя платить.
И потом, после джина вино - это пресно.
Вино хорошо для немощи телесной,
Для слабых и робких хорошо иногда,
В сравнении с джином вино - вода.
Да здравствует джин и мрачный стол таверны,
Тусклая гостиница и потолок неверный!
Эй, безумье, колоти горшки!
Где ты, смерть? Поливай черепки!
Смерть дикий грохот, увы, услыхала
И добросовестно на работу встала,
И сильную руку кладет, как таран,
У дверей подвальчика на плечо англичан.
Даже тиф и язва моровая
Так не преследуют нищего бугая,
Даже лихорадка, вливая в уши звон,
Бедняку наносит меньший урон:
Желтеет, как пемза - канареечный камень,
Из потухших глаз вглубь убегает пламень,
А потом глупеет, как болван глядит,
Разве только ноги исправно волочит.
И на первом углу, на мосту, на аллее
Падает, как лошадь под залпом батареи,
И, как деревянный, не сгибая ног,
Падает на камень, на асфальт, на песок.
Один, забравшись в парк, как только свечерело,
К толстому дереву подвешивает тело,
Другой, соблазнившись высотой моста,
Падает в воду, где глубь и чернота.
Всюду смерть, качаясь, куролесит.
Всюду джин людское тесто месит.

ЖОРЖ ДЮАМЕЛЬ

(1884–1966)

ОДА НЕСКОЛЬКИМ ЛЮДЯМ

Равнины, чей разбег дает величье небу,
Долина мрачная, что выщерблена понемногу
Или, кто знает, размыта взыскующей русла водой;
Слишком круглый горизонт, ломающий свой обруч;
И эти нивы в праздной пробежке проселочных дорог, -
Не уйти мне от вас без глухого ропота,
          Без гнева и сожаленья.

Я надолго останусь прислужник застекленных домов.
Улица, бегущая в косноязычном порядке,
Верные крыши, не шелохнувшись рассекающие грохот,
Как на толстых канатах закрепившиеся баржи,
И верхушки строений, чьей растительной силы
С трудом хватает на небольшой подъем, -
          Так сегодня насыщается зренье!

Примите меня, спутники, примите меня, товарищи,
Я уже вернулся и учусь влачить взгляд,
Уже готовый потускнеть в спеленутом пространстве.
Этот взгляд! Я сказал бы: доброхотный поток,
Царственно решившийся на ступенчатый спуск,
Когда его заманивают в береговые шоры,
          Чтоб запрудить и бросить в рабство.

О, линейные пучки разбегающихся домов,
Скрещенья и пересеченья бесчисленной архитектуры,
Коварные засады хитрых плоскостей
И каменные вздутые ребра,
Заплетенные в воздухе, как натянутые реи,
Чтоб взгляд спускался по ним, скользя,
          К лицам спутников льнуть.

И здесь остается владычное небо.
Но лишь бегло удается разглядеть его основу,
Когда тучи проходят охотничьей лавой -
Одна за другой в разрыве стен.
На выручку, спутники! Любовь пьет охотнее влагу
В чудной и выпуклой линзе зрачков,
          Чем в голубом расщепе крыш.

На выручку, спутники. Примите человека
С затуманенным ликом и страхом в плечах,
Несущего объем для вашей душевной меры
И знающего цену касаньям руки, -
Примите меня, спутники, с тысячью глаз и улыбок,
Ведь я отвернулся от высоких и нежных зрелищ
          Ради зрелища вас одних.

Ведь я уже не вижу, а только помню
Хрупкое двухсердие, набухшее от свежей росы.
Что с усильем расталкивает рыхлые комья
В апреле, - зерно, с которым я знаком.
Я уже не вижу буйной игры
Бешеных оперений, встающих дыбом,
          По сломанным крючьям ветвей.

Я не буду высматривать зеленых посошков,
Загнутых, как палец, отпирающий створку,
Тех посошков, что землю пройдут насквозь
И выпрямятся стройной свечкой...
Я не услышу выстрела хлопушек,
Искривленных и раздражительных стручков,
          Лопающихся в полдень.

Зато я нагляжусь на руки, на ваши руки,
В очередь подчиненные двум господам:
Прихоти разума, бегущего впереди движенья,
И приказу плоти, хозяйки своей.
И я увижу вены ваших рук, современники,
Узловатые и раздутые вены -
          Или томно прозрачные.

О, не прячьте от меня
Подергиванья плеч,
Плохо скрываемую примету огорченья,
И начинающуюся дрожь подбородка -
Первую ласточку задержанных слез.
Дайте отразиться в братских зрачках
Полуумерщвленной и разорванной улыбке,
          Чарующей слепок лица.

И я забуду лоб зеленых холмогорий,
Когда гроза, ворочаясь, как разбуженный зверь,
Туда-сюда бросается на синьку неба,
И размытая страхом лазурь бесцветна, как трус.
И уже не подумаю о деревьях с большой кроной,
Внезапно перетряхивающих корзину листвы,
          Для бега, ни с места, под корень.

Все эти простые и гремящие вещи, -
Эта страшная распря вещества,
Это упорство пластов и поколений,
Сила зрелищ, я искал ее - зачем?
Ради вашей беседы под сурдинку, мои спутники,
Ради накопленья образов и чувств,
          Говорящих о вас, мои спутники.

Нет, через силу мне без вас что-нибудь лелеять -
Будь то рыжий туман, что, цепляясь, ведет
Борону по земле, стриженной под гребенку,
Будь то огромная пряжа паучья,
Между борозд находка раскосого солнца,
Будь то лицо воспаленное туч
          В промельке листьев березы.

Но если я уже привязан к этой цепи,
Несу с другими груз гремучих кандалов, -
Пускай моя тюрьма не будет волчьей ссылкой;
Не бойтесь приближеньем спугнуть мое плечо.
Говорите со мной словами с наковальни обихода
И не стесняйтесь смехом и крупной солью шуток,
          Ваша радость нужна и прекрасна.

О! Больше не жалеть! Пусть теплое слиянье
Всех ваших голосов в могущественный хор
Во мне старинное уймет глухое беспокойство,
Как наслоенный шум от правильных дыханий,
Вырастая в гуденье над кровельным сном,
Навсегда в моей памяти покрывает громы,
          Раскованные ветром из скрипучих стволов.

РЕНЭ ШИКЕЛЕ

(1883–1940)

ТЕЛОХРАНИТЕЛИ

И я подчас иду сторонкой, смят, убит.
Есть полыханье крови, его нельзя унять.
Моя же кровь меня повсюду озарит,
Догонит славою подспудного огня.
Она содержит семя предков, ряд тяжелый:
Солдаты, мужики, бродяги, богомолы, -
Ряд жизней внутреннею теплотой
Мне согревает кровь, бежит за мной.

Я это чувствую, как щит, как ржу кольчуг,
Как крепостной кругом горящий ров:
Неразбериха мирозданья мнится вдруг
В кровавой паутинке, в сетке солнечных паров,
Чтобы скользило по глазам моим
То, что на вечный прок угодно им.
И в сердце возится горячий пульс корней,
И роет тьму восток, завещан мне вчерне;

И то, что якорем во тьму упал росток,
И о котором я не знаю ничего,
Как то, что двигался горячей воли ток,
Покуда мной не стал по цепи уст живой.
Вот гвардия моя, чуть одержим уроном,
Спешу с небесным я смешаться эскадроном,
Я руку поднял, и мелькает роща рук,
Встал - духов конница расположилась вкруг!

Я чувствую во сне - так близко их бивак,
Уздечками обвесившись лежат, -
У них дыханье, жизнь, и, как-никак,
Когда один толкнет другого, спутав ряд,
Сейчас же звон начнется, гул паденья,
Всё тело вовлекается в движенье,
Как бы подъемника колодца переплеск, -
То сердце матерей пронизывает мозг.

И вот, когда в прелестно-дикий час
Мне, всем ручьи любви журчат,
И россыпью ракет ночная твердь зажглась,
И тьмой смыт каждый циферблат, -
В звездах прозрачно зеркало морское,
И клонит плод бесстыдство золотое;
Свет от меня бежит в нивесть-страну,
Морей окраинных курчавлю я волну.

И я подчас бываю смят, убит, -
Мне полыханье крови не унять,
Моя же кровь меня повсюду озарит,
Догонит славою подспудного огня.
Она содержит то, чем предки - ряд тяжелый:
Солдаты, мужики, бродяги, богомолы,
Телохранители мои - спасут меня.

ФРАНЦ ВЕРФЕЛЬ

(1890–1945)

ПРЕКРАСНЫЙ, СИЯЮЩИЙ ЧЕЛОВЕК

Друзья, со мной беседуя, сияют,
Хоть раньше огорчалися немало,
С веселием в чертах моих блуждают.
Их дружба в благородстве наверстала.

Достоинства черты меня стесняют:
Серьезность, сдержанность мне не пристала,
И тысячи улыбок вылетают
Из вечного, глубокого овала.

Я праздник Корсо в солнечную страду,
Южный базар под женскую беседу.
Набухла солнцем глаз моих сетчатка.

Сегодня я на свежий дерн присяду,
Вместе с землей на запад я поеду.
О вечер, о земля, как жить мне сладко!

МАКС БАРТЕЛЬ

(1893–1975)

ПЕСНЯ ДЕВУШКИ

Не в России,
Не в Полесьи,
Не на Рейне
Милый спит.
Но в аргонском
Краснолесьи
Он гранатой
Был убит.

Всхлипнул март -
Крикливый месяц:
Взяли сердце
Под ружье.
Никогда
Не будем вместе.
Третий год
Война. Зверьё.

Злится соль
Сердечной раны.
Застят слезы
Небосклон.
Чуть подумаю:
Аргонны -
Вижу ров
И красный клен.

Лес шумит:
Сто тысяч мертвых.
Лес шумит:
Сто тысяч спят.
Листьев шум:
Сто тысяч мертвых
Спят по рву,
Листы шумят.

Край любезный,
Край французский
Оспой ядер
Весь изрыт.
Одичали
Деревушки,
И волынка
Не звучит.

Вы, дороги
И овраги
Левой рейнской
Стороны, -
Помогите
Мне, бедняге,
От любви
И от войны!

ВАЛЕРИАН ГАПРИНДАШВИЛИ

(1889–1941)

ПЯТЫЙ ЗАКАТ

На закате столики для баккара расставлены.
Сам Калиостро управляет картежной музыкой.
В бирюзовые язвы его пальцы окровавлены.
Друг на друга закатных бесенят науськивают.

И уже Паганини маячит скрипичным профилем,
Фистулой заслоняет желанное зарево.
И мой бедный взгляд, миражем обескровленный,
Потянулся иволгой в райское марево.

Скрестили шпаги призраки перед воздушным табором.
Скорпион человека разит крылами длинными.
Не осилит ночь багряных кошек заговор.
Ядовитые вороны насытились дневными рубинами.

И в последнюю минуту надменный Ашордия
Торопливо сдает колоду хрустящую,
Чердак земли потемнел, а призраки с горя и одури
Парики бросают в воду бурлящую.

ИОСИФ ГРИШАШВИЛИ

(1889–1965)

МАРИДЖАН

Ты так бледна, мой друг, что всякий говорит:
Ты уподобилась сентябрьских дней прохладе,
Ты сеешь тишину и робость в каждом взгляде,
Враг бережет тебя и ненависть щадит.

Когда же кашель твой до слуха долетит,
Ты, нежная, спешишь к кладбищенской ограде, -
Люблю сильней, чем смерть в кумирах и в плеяде,
Царица ярая, любви холодный щит.

Быть может, до моей, до роковой поры,
Ты, утомленная, под складками чадры
Укроешь скромных черт святое благородство, -

Молю тебя, мой друг, смягчи мое сиротство
Соседством сладостным: пусть свежие бугры -
Твой и поэтов холм - хранят любви господство.

ПЕРЧАТКИ

Раз, два, три... Сегодня праздник, детка.
Хочешь, одарю тебя перчаткой редкой,
Но моя перчатка, знаешь, - другим не пара.
Ты другой такой не купишь, не получишь даром.
Мне вчера во сне шепнула лесная фея:
"На горе туман пушистый клубится, млея".
Я навел на гору стекла моего бинокля,
Вижу: горы от тумана совсем поблёкли.
Я собрал цветов отряды с радугой в подмогу
И воздушную построил лестницу-дорогу.
Из тумана, вышитого на горной палатке,
Солнечными ножницами выкроил перчатки.
У луны взял ниток, чудесного шелку,
Золотую у ручья одолжил иголку,
Из бассейна брызнул водой лепестковой -
И перчатки милой в подарок готовы.
Только пуговки, пуговки где же!
Всю вселенную обшарил я до морских прибрежий,
Опускался водолаз до морского ила -
Нет достойных пуговок для перчатки милой.
Даже ракушки в море на них не похожи.
И опять заплакал я в беспомощной дрожи.
Для чего работал я, скажите на милость!
Вдруг чета блестящих слез из глаз покатилась.
Для твоих перчаток ведь послужить им лестно:
Обернулись пуговками, нашли свое место...
Нынче праздник, милая, клянусь, иль не веришь?
Ты перчатку новую в подарок примеришь.

ТИЦИАН ТАБИДЗЕ

(1895–1937)

БИРНАМСКИЙ ЛЕС

Бирнамский лес. Призрак Халдеи.
Лорд Пьеро сутулится сильней.
Леди Макбет сидит, бледнея,
На коленях у пьяных гостей.

Черти Рембо взвалили на плечи.
Он тянется к скрипке мертвой ногой.
Самоубийц пирует вече,
Шлет Моураву вызов свой.

Преследует желтого малайца -
За ним павлинов цветной ураган -
Паоло. Офелия шатается:
Пощечину Гамлету дал Валериан.

А на виселице построен
Полоумный воздушный храм.
Разлюбив, я в душе спокоен...
Всех мучительней Мэри улыбается нам.

Коломбина... Кашель чахоточной пери...
И свистящий ноябрь запечатал двери.

НИКОЛОЗ МИЦИШВИЛИ

(1896–1937)

ПРОЩАНИЕ

Нине Мдивани

Когда я свалюсь умирать под забором в какой-нибудь яме
И некуда будет душе уйти от чугунного хлада -
Я вежливо, тихо уйду. Незаметно смешаюсь с тенями.
И собаки меня пожалеют, целуя под ветхой оградой.

Не будет процессии. Меня не украсят фиалки,
И девы цветов не рассыплют над черной могилой,
Порядочных кляч не дадут для моего катафалка,
Кое-как повезут меня одры, шагая уныло.

И кто допустит мои рубцы, нарывы и парши
Туда, где сословье святых ограниченно строго?
Кто честно спасенных душ откроет мне рай патриарший?
Друзья? Даруйте прощанье согрешившему много.

Поражена каждая клетка моя. Грехами гоним я,
И кровь моя погибает от примеси гноя.
И доброе имя отцов - землепашцев квадратное имя -
В похоть погрязло, не ведая больше покоя.

Мне ль плечистых крестьян нести ярмо родовое?
Добрую кровь отцов превратил я в уксус и зелье.
Сам догорел, как лучина в медлительном зное,
В сновиденьях земли - я черный кошмар, не веселье.

Недопетые мысли мои сгорают в смятеньи заката.
Чудовищных мыслей помол хочу я докончить напрасно.
Нет у меня никого - ни друга, ни верного брата,
Хоть бы охульник какой ударил меня звонкогласно.

И ныне - я мертвый, босой, высохшим телом немея,
Должен висеть - дождями, безжалостным ветром терзаем,
На перепутьи миров в высокой сушильне чернея,
И богов проклинать хриплым, неистовым лаем.

ГЕОРГИЙ ЛЕОНИДЗЕ

(1899–1966)

АВТОПОРТРЕТ

Я варвар, я хазар, я сарацин,
У римских стен таран - гул динамитной дрожи.
Горячей Русудан я уминаю ложе:
Пространств потерянных меня терзает сплин.

Я услыхал в себе старинный шелест крови.
Мне гроздья тучных чресл - Кахетии сосцы.
Над головой моей воскресных лун венцы.
И солнце держит мне свой пурпур наготове.

Стигматы расы я считаю, как цветы.
Трибун парижских толп и вольный князь картвелов.
Знамена Грузии мне реют с высоты,
И солнце в родовых походах поседело.

Купель поэзии - мне виноградный чан.
Я душу бросил в яд, как в сусло золотое.
Люблю, близнец Рембо, - я сумасбродство злое,
Мне в предки Теймураз и Чавчавадзе дан.

Воскресная газель, косуля молодая, -
Я черный Nevermore последнего трамвая.

КАРА-ДАРВИШ

(1872–1930)

ПЛЯСКА НА ГОРАХ
Ночной хоровод

Посвящ<ается> Гр<игорию> Робакидзе

Не плач, не рыданье, не воплениц крик -
Подари мне веселье и пиршества звон.
Позабыть бы удары и смертный стон,
Катафалков пух и умершей лик,
Пустить по миру тяжелый дым,
Развеять горечь дымных туч,
И кто любим, и кто не любим,
И кто повержен, и кто могуч,
Побежденный, победитель - всё прах и дым,
Да пройдут они здесь, - мое сердце там,
Забыть, забыть - уйти далеко
К шарообразным легким мирам,
По новым звездам взвиться легко.
И только с тобой, только с тобой,
Повелительница моей души,
Атом крови моей огневой.
Пойте мне песни, хоровод, пляши,
Тризну на грудах костей соверши.
Пусть бесы топчут и воют глухо -
Я слышу богов чародейный бег,
На вершинах гор рождение духа:
Ночь разрезает человек.
Жизнь вернулась, гроба раскололись,
И славы былой поют руины.
К нагорной крепи взмыл мощный голос:
Всё забыть и ринуться в звездные пучины!
Через трущобы, туманной повитые пряжей,
С посвистом адским уйдем на высокие кряжи.
Всё позабудем, забудем, забудем.