На главную страницу

МАРК ЖИВОВ

1893, Гомель - 1962, Москва

Переводов с польского в России еще в прежние века было не перечесть, но когда Давид Самойлов в 1960 году надписывал Живову книгу Тувима "Весны и осени", он начертал на ней: "Слава первооткрывателя / С Вами шествует незримо. /От приятеля / И продолжателя - /Эта книжица Тувима". Литературную деятельность Живов начал как журналист, с Есениным ездил на Кавказ; в 1925 году издал две первые прозаические книги в переводе с польского, после этого многие годы выступал как редактор и составитель книг польских поэтов - Броневского, Тувима, Мицкевича. Именно Живову как редактору обязаны своим привлечением в полонистику десятки лучших мастеров послевоенного поколения. Находясь "в тени" переводчиков с очень громкими именами, сам Живов переводил не очень много, и лучшие его переводы - от знаменитого "Отчего не поет огурец" - изданы посмертно; материалы любезно предоставлены дочерью поэта, многолетним редактором издательства "Художественная литература" Юлией Живовой.


АДАМ МИЦКЕВИЧ

(1798-1855)

ПЛОВЕЦ
(Из альбома Э.)

Когда увидишь челн убогий,
Гонимый грозною волной, -
Ты сердце не томи тревогой,
Не застилай глаза слезой!

Давно исчез корабль в тумане,
И уплыла надежда с ним;
Что толку в немощном рыданье,
Когда конец неотвратим?

Нет, лучше, с грозной бурей споря,
Последний миг борьбе отдать,
Чем с отмели глядеть на море
И раны горестно считать.

В АЛЬБОМ ЦЕЛИНЕ Ш...

Набор уж начался. Вот движется колонна -
Пехота, конница, гусары и уланы
Идут на твой альбом, воинственны и рьяны,
Вздымая имена, как грозные знамена.

В дни старости, - Бог весть в каком я буду ранге, -
Вернувшись к прошлому, гордясь былым примером,
Я расскажу друзьям, что первым гренадером
Я в армии твоей стоял на первом фланге.

СЕВЕРИН ГОЩИНСКИЙ

(1801-1876)

О, ГОРЕ НАМ!

Сверкают яствами столы,
В графинах лучшие напитки,
Тела от жира тяжелы,
Чины, богатства - всё в избытке.
Но наши славные сыны
В острогах гнить обречены.
О, горе нам! Всё отомстится -
Придется нам и попоститься.

Постели - мягкие как пух,
Камины ложе согревают,
Красотки нежат взор и слух
И лаской сон наш прерывают.
А те, кто волей дорожат,
В тюрьме от холода дрожат.
О, горе нам! Сну предаемся,
А что нас ждет, когда проснемся!

Мы разодеты в пух и в прах,
Мы щеголяем туалетом,
Сверкают перстни на руках,
И нам зимой тепло как летом.
А тот, кто вправду именит,
Цепями тяжкими звенит...
О, горе нам, коль в час расплаты
Дадут нам серые халаты!

Для нас весь мир теперь игрушка,
Отчизна стонет - мы поем,
Для нас вся жизнь - одна пирушка,
Мы все танцуем, жрем и пьем.
А кто был смел, рубил сплеча -
Над тем свистит плеть палача.
О, горе нам! Запляшем скоро
Под плеть такого дирижера!

Безумство, право, в петлю лезть
И жизнью жертвовать своею.
На пальцах можем перечесть
Свои порывы и идеи.
Те ж, кем гордиться будут внуки,
Счет дням ведут, считая муки.
О, горе, коль безумцы эти
На всем восторжествуют свете!

ЮЛИУШ СЛОВАЦКИЙ

(1809-1849)

СОВЕСТЬ

Я проклял - и бежал, постылый бросил дом,
И, прежде чем взошло вечернее светило,
Большое озеро навек нас разделило...
Когда ж луна его покрыла серебром
И ветер завывал всё злей и холоднее,
Я мчался всё быстрей, чтоб разлучиться с нею.

Я мог ее забыть, - мой конь летел вперед,
И рвали в клочья мысль звенящие копыта.
"Ах, где она? Одна? Тоской своей убита?"
Но вижу озеро, и звездный небосвод,
И горы, что меня от слез и стонов спрячут!
"Нет, это не она, нет, это волны плачут".

Я мог ее забыть... Но, тайну разгадав,
В погоню понеслась луна за мной стремглав.
Я тщетно вел коня тенистыми тропами;
Бросала сноп лучей луна к моим ногам,
И мнилось: не луна, а брошенная там,
Безмолвная, лежит с простертыми руками.

ЛЕОПОЛЬД СТАФФ

(1878-1957)

ПОВОДЫРЬ

Иду с тобой в грозу, бреду средь мрачных скал,
Дрожу от холода, от страха и тревоги.
Как рад я, что тебя - бессильный и убогий -
На жизненном пути поводырем избрал.

Душа ли ты моя? Иль неизбежный рок?
Веди! Вдвоем пройдем опаснейшие тропы -
Предупредишь меня, где камень или пропасть,
Чтобы споткнуться я или упасть не мог.

Гляди! Вот мы стоим на мрачном перепутье...
Мне страшно здесь... Веди туда, где свет и тишь...
Нисходит ночи тень, и грозной веет жутью...

Шепни хоть слово мне! Чего же ты молчишь,
Ощупывая мрак, ни шагу не ступая?..
О Боже мой! Она - немая и слепая!

* * *

Хотел захлопнуть книгу дня,
В которой все прочел страницы, -
Чтоб ночь окутала меня,
Чтоб в сон железный погрузиться.

Но вдруг заря блеснула мне,
И радость вызвав и смятенье.
Казалось мне - весь мир в огне
И мощное несется пенье.

Так новый день и новый мир
Ночные разогнали тени.
Я встал, и мне открылась ширь
И ввысь ведущие ступени.

У ПОСЛЕДНЕЙ ЧЕРТЫ

Когда к концу пути приду я,
Котомку наземь я швырну,
Усталый я к земле прильну,
Склонивши голову седую,
Как серебристую луну.

Как путник на последнем пике
Глядит на пройденный им путь,
Смогу на жизнь свою взглянуть,
Чтобы о малом и великом
С тоскою равною вздохнуть.

ЮЛИАН ТУВИМ

(1894-1953)

МЕЩАНЕ

Страшны дома их, страшны квартиры,
Страшною жизнью страшны мещане.
В их помещеньях тускло и сыро,
Плесень да копоть, мрак умиранья.

Утром проснувшись, брюзжат с досадой
На то, на это, бродя по дому.
Сперва походят, потом присядут, -
Как привидения, как фантомы.

Поправят галстук, часы проверят,
Возьмут бумажник, сочтут наличность
И в мир выходят, захлопнув двери, -
В свой мир округлый, такой привычный.

Идут солидно, идут бесцельно,
Направо глянут, потом налево.
Всё существует для них раздельно:
Вот дом... вот лошадь... вот Стах... вот Ева...

Берут газету, как пончик пухлый,
Жуют усердно, жуют охотно,
Покуда головы не разбухнут,
Бумажной кашей набиты плотно.

Потом судачат: "Театры... дерби...
Война... Россия... заем трехлетний..."
Нагромождают на сплетни сплетни,
Блуждая слепо в словесных дебрях.

Домой вернувшись, спускают шторы.
Отяжелевши от пересудов,
И под кроватями ищут вора,
Гремя в потемках ночной посудой.

Всё вновь проверят, всё вновь обшарят,
Сочтут заплаты на брюках мятых...
Ведь всё досталось небось не даром,
А что досталось - да будет свято!

Потом молитва: "Отцу и сыну...
Чтоб нас от глада... войны и мора..."
И засыпают с тупою миной
Мещане страшные в страшных норах.

ОПОЗДАВШИЙ СОЛОВЕЙ

Плачет, плачет соловьиха,
Слезы льет и тужит.
Соловей пропал - ведь знает:
Ровно в девять ужин.

Он всегда домой приходит
Очень аккуратно,
А теперь двенадцать скоро...
Просто непонятно!

Всё остыло: суп мушиный,
На росе настоян,
Соус из мозгов шмелиных
С кашкою густою,
И шашлык - комарик юный
С почкой и салатом,
Да на третье - пудинг лунный
С звездочкой-цукатом.

Может, с ним что приключилось?
На него напали?
Общипали ему перья?
Голосок украли?

Может, жаворонок с бандой?
Он завистлив, глупый...
Перья - что в них? Отрастают.
Голос вот - не купишь!

Вдруг соловушка явился -
Глянь, свистит и скачет...
- Где летал ты? Где порхал ты?
Я волнуюсь, плачу...

- Ты прости, - он отвечает
Сладким тенорочком. -
Чудный вечер! Захотелось
Погулять пешочком...

ВЛАДИСЛАВ БРОНЕВСКИЙ

(1897-1962)

ДРЕВО ОТЧАЯНИЯ

И вот - зима Иерусалима:
и дождь идет, и злится ветер,
и редко солнца луч засветит
из туч, безжалостно гонимых,

и город стародавний дивный
предстанет в белизне строений;
купаясь в зелени лучистой,
купаясь в мудрости пречистой,

святыни вознесут моленья
за благодатность этих ливней.
Кедрона мертвая долина,
оливковой горы вершина,

святые, древние могилы,
немым объятые молчаньем, -
какою пригвожден к вам силой,
каким прикован ожиданьем?

Настанет час, мой прах бессильный
поглотит вечное забвенье.
Но вижу - эвкалипт могильный
здесь учит не сдаваться тленью.

Его разят и дождь и ветер,
он весь дрожит в предсмертной муке,
но простирает в даль столетий
зеленые худые руки.

Шумя ветвями, он рыдает
и издает глухие стоны,
убор зеленый раздирает
и пеплом посыпает крону,

и всё ж пощады он не просит -
он ветви расправляет снова
и святотатственно поносит
его презревшего Иегову...

О дерево, познавшее страданье,
мятежное, в отчаянье глубоком!
С тобою у меня одно дыханье -
я в этом мире самый одинокий:

как ты, я часто под грозой стою,
и вихрь меня к земле нещадно клонит,
порою сердце от ударов стонет,
но выпрямляюсь снова - и пою.

Не знаю, где конец наступит мой,
у ног твоих я буду гнить, быть может,
но ты мне пой, про боль и бунт мне пой,
о эвкалипт, с родной березой схожий!

* * *

Анка, три с половиной года минуло,
это страшно, огромно,
а ведь нет ни дня, ни минуты,
чтоб я свое горе не вспомнил:

ты ушла, и остался я здесь сиротою, -
что мне твердость моя напускная?
Я ищу тебя в небе, но небо пустое,
и я небо тогда проклинаю.

Никакая, увы, философия
не сотрет, не изменит факта.
Мать ушла, и сестра ушла Софья,
а ведь я примирился как-то.

Но совсем по-иному с тобою,
наяву и во сне вспоминаю...
Может, в чем-нибудь я виноват пред тобою -
почем я знаю.

Но Повонзках могила заснеженная,
и вижу березы над ней наяву я...
Скажи, ты ведь вправду была, моя нежная,
ведь я существую...

КОНСТАНТЫ ИЛЬДЕФОНС ГАЛЧИНСКИЙ

(1905-1953)

ОТЧЕГО НЕ ПОЕТ ОГУРЕЦ
(Из незавершенного цикла "Милосердие")

Отчего не поет огурец,
ни один огурец на свете?
Нам подумать пора наконец,
может быть, перед ним мы в ответе.

Если он не поет до сих пор,
никогда - ни зимою, ни летом,
это, видно, судьбы приговор,
у него, значит, голоса нету.

Ну а что, если петь хочет он,
точно жаворонок, спозаранку
и, глухой немотой истомлен,
льет зеленые слезы в банку?

Исчезает весной след зимы,
но за веснами - новые зимы.
Огурец всё рыдает, а мы,
равнодушные, шествуем мимо.

СКРОМНОСТЬ

На почту письмо однажды пришло:
"Первейшему в Польше поэту".
Вертели, смотрели и так и в стекло -
фамилии нету.

И улицы нету названья,
не обозначен и дом,
не письмо - одно наказанье,
как быть с этим странным письмом.

Один подал мудрый совет:
"Пошлем его Стаффу, он первый поэт".

А Стафф улыбнулся: "Друзья, без обману!
Тувиму письмо отошлем Юлиану".

Отрекся, увы, и Тувим от письма:
"Не мне оно, спятили что ли с ума".

Начальник, чтоб кончить с злосчастным письмом
первейшему в Польше поэту,
написал объявление вечным пером
и отправил в газету:

пришло, мол, письмо, но без адреса,
приходите за ним кому надо, ребята.
Тааак!

Толпою идут и идут, как на пост,
питомцы бесславной гордыни,
и вырос у зданья почтового хвост
ну, скажем, как отсюда до Гдыни.