ИВАН ЕЛАГИН
1918, Владивосток – 1987, Питсбург, США
Сын дальневосточного поэта-футуриста Венедикта Марта; вышедшая в 1922 году в Харбине книга Венедикта Марта «Луна» (в основном переводы японских миниатюр) была посвящена сыну «Уотту-Зангвильду-Иоанну Марту»; первая публикация самого сына была как раз переводной: 28 января 1941 года киевская газета «Советская Украина» напечатала авторизованный перевод Ивана Матвеева (настоящая фамилия Елагина) из Максима Рыльского, который после гибели Марта в застенках тридцать седьмого года принял на себя часть заботы о молодом поэте. Учась в медицинском институте, поэт не эвакуировался, оказался под оккупацией, что было смертельно опасно (мать будущего Елагина была еврейкой), но не менее опасно было оставаться в Киеве, в который входила советская армия, при немцах молодой человек работал в роддоме, а это, конечно же, было бы рассмотрено как сотрудничество с оккупантами. В конце 1943 года Иван Елагин и его жена Ольга Анстей через Польшу перебрались в Германию; конец войны застал их в лагере для перемещенных лиц под Мюнхеном. В 1950 году поэт перебрался в США, где жил до самой смерти. Главная переводческая работа Елагина эпическая поэма Стивена Винсента Бене «Тело Джона Брауна» (12 000 строк) еще в рукописи была зачтена Елагину как дипломная работа в Нью-Йоркском университете; вышла поэма отдельной книгой в 1979 году в издательстве «Ардис» благодаря содействию Иосифа Бродского, высоко ценившего талант Елагина. Многие годы Елагин печатал свои переводы из американских поэтов в журналах «Америка» и «Диалог», пусть плохо, но доходивших до СССР, где как оригинальный поэт Елагин был широко известен в самиздате. Составитель этой антологии, переписывавшийся с Елагиным в 70-е годы, благодарен вдове поэта Ирине Ивановне за помощь в составлении предлагаемой ниже подборки и за разрешение напечатать ее; переводы из Дж. Мейсфилда и Дилана Томаса печатаются по автографам.
ЭДГАР ЛИ МАСТЕРС
(1869–1950)
ИЗ "АНТОЛОГИИ СПУН-РИВЕР"
КОНСТАНЦИЯ ХЭТЛИ
Спун-Ривер, превозносишь ты меня
За то, что принесла себя я в жертву,
На воспитанье взяв Айрин и Мэри –
Моей сестры осиротевших дочек.
Айрин и Мэри осуждаешь ты
За их неуважение ко мне!
Но жертвенность мою не восхваляй,
И не вменяй им в грех неуваженье.
Я вырастила их, о них пеклась.
Всё это верно, но благодеянья
Мои я отравила тем, что вечно
Я девочкам почувствовать давала
Зависимое положенье их.
ДОКТОР МЕЙЕРС
Никто (ну, разве только доктор Хилл)
Для городка добра не сделал больше,
Чем я. Все, кто был слаб, кто был нестоек,
Был непрактичен; кто не мог платить,
Ко мне толпою шли – я был для них
Покладистый и добрый доктор Мейерс.
Я счастлив был, здоров и при деньгах,
Мне Бог послал хорошую жену,
И наши дети, выросши, семьею
Обзаведясь, преуспевали в жизни.
Но как-то раз пришла ко мне под вечер
Минерва, городская поэтесса,
И, плача, мне призналась, что попала
В беду. Я попытался ей помочь,
Но умерла она. Суд начался.
Газеты опорочили меня,
Жена погибла от разрыва сердца,
Меня же доконала пневмония.
МИССИС МЕЙЕРС
Всю жизнь упорно он твердил о том,
Что подло был газетами оболган,
Что он в грехопадении Минервы
Не виноват – лишь пробовал помочь.
Он – бедный – так погряз в грехах, что даже
Не понимал, что пробуя помочь,
Как выразился он – он преступил
Людской закон и Божеский закон.
Прохожие! Завет храните древний:
Чтоб были ваши все пути путями
Приятными, чтоб вашим всем стезям
Стезями мира стать, любите Бога
И заповеди Бога соблюдайте.
ХЭЙР ДРЕММЕР
А что, – всё так же к Сиверу приходят
Мальчишки и девчонки после школы
За сидром на исходе сентября?
А в зарослях орешки собирают
В холодный день на ферме Аарона
Хэтфильда? Со смеющейся оравой
Как много раз играл я у дороги
И на холмах, когда садилось солнце
И воздух холодел, и по пути
Там грецкие орехи обивал
Я с веток облетевших, что застыли
На фоне пламеневшего заката.
Теперь – и запахи осеннего дымка
И желудей упавших,
И эхо по долинам
Несут мне сны о жизни, и надо мной парят,
И спрашивают – где ж они, друзья
Смеющиеся? Сколько их со мной,
А сколько их еще в садах фруктовых
Там по дороге к Сиверу, в лесах,
Глядевших в воду тихую?
КОНРАД СИВЕР
Не в этом невозделанном саду,
Где мертвые в траве, что не идет
На корм стадам, в кустарниках, что вечно
Зеленые, но не дают плодов;
Где вдоль тенистых троп
Напрасные услышишь вздохи, где
Мечты еще напраснее витают
О том, что можно с душами умерших
Общаться тесно. Нет, хотел бы я
Под яблоней лежать, под той, что я
Обкапывал и подрезал – лелеял
Своими загрубелыми руками
В теченье долгих лет.
Здесь, под корнями яблони хотел бы
Я влиться в цепь химических процессов
Круговорота жизни, влиться в почву,
В плоть дерева, чтоб вечной и живой
Стать эпитафией созрелых яблок,
Еще сильней румянцем налитых!
ДОКТОР ХИЛЛ
Я улицей шел под гору и в гору,
И днем и ночью и в любое время
Болящих бедняков я навещал.
А почему, вы знаете?
Жена питала ненависть ко мне,
А сын пошел к чертям собачьим!
К людям
Тогда я потянулся, чтоб излить
На них мою любовь. Приятно было
Мне на лужайке кладбища увидеть
В день похорон моих толпу народа
И услыхать, как шелестят слова
Печали и любви. Но, Боже мой,
Как задрожала вдруг душа моя,
Не в силах за перила новой жизни
Держаться, в миг, когда увидел я,
Как Эмма Стентон прячется за дубом
С могилой рядом, и когда я горе
Ее увидел.
НОЧНОЙ СТОРОЖ ЭНДИ
В моем плаще испанском, в старой шляпе
Широкополой, в теплых сапогах,
И с Тайком – верным псом, и узловатой
Ореховою палкой я ходил,
Как долг велел мне, с фонарем в руке
От двери к двери, и полночных звезд
Кружился хоровод, на колокольне
Вдруг колокол от ветра шевелился
И что-то бормотал, и было слышно,
Как старый доктор Хилл идет устало,
Как будто бы он движется во сне,
И раздавался петушиный крик
Издалека. Теперь кто-то другой
Спун-Ривер сторожит, как сторожили
Другие до меня. А мы вот тут
Лежим – и я, и доктор Хилл. Сюда
Ни взломщики, ни воры не полезут,
И сторож тут не нужен – сторожить
Тут нечего.
КУНИ ПОТТЕР
Отец оставил сорок акров мне,
Но я в работу впряг мою жену,
Моих двух сыновей, моих двух дочек
С рассвета до прихода темноты,
И тысячу я акров приобрел.
Но я хотел иметь две тыщи акров
И годы бился с топором и плугом,
Трудясь, себе отказывал во всем,
И сыновьям, и дочкам, и жене.
Сквайр Хигби был несправедлив ко мне,
Твердя, что умер я из-за куренья
Сигар "Рэд Игл". Я во время жатвы
В жару глотал пирог горячий с кофе,
И это привело меня сюда,
Не дав прожить шестидесяти лет.
СКРИПАЧ ДЖОНС
Какие-то вибрации земли
Ты слышишь в сердце – в этом суть твоя.
И раз узнали все, что ты скрипач, –
Что ж, должен ты играть всю жизнь на скрипке!
Что ты там видишь? Клеверные всходы
Иль луг, чтоб к речке прямиком спускаться?
В маисе ходит ветер. Зуд в руках
Ты чувствуешь, предвидя день базарный.
Или шуршанье юбок слышишь ты:
Не девушки ли пляшут в Литл Гров?
Когда столб пыли видел Куни Поттер,
Иль видел он кружащиеся листья,
То представлял он засуху и гибель.
А мне они напоминали, как
Под звуки скрипки пляшет рыжий Сэмми.
Как мог свои вспахать я сорок акров,
Не то что прикупить еще участок,
Когда оркестром труб, фаготов, флейт
Вороны и малиновки кричали,
Скрипели крылья мельниц ветряных?
Бывало, только я начну пахать –
Уж кто-нибудь заглянет по пути,
Чтоб взять меня на танцы иль пикник.
И мне мои остались сорок акров,
И мне осталась треснутая скрипка,
И смех надтреснутый остался мне,
И тысяча воспоминаний,
И я не сожалею ни о чем.
НЕЛЛИ КЛАРК
Мне было только восемь лет:
Пока не подросла и не узнала,
Что это значит, где мне было взять
Слова для этого! Была я только
Испугана и рассказала маме.
Тогда отец мой вынул пистолет.
И он убил бы Чарли (Чарли было
Уже пятнадцать лет, он был большой),
Когда бы мать его не заступилась.
Но вся эта история ко мне
Прилипла всё же. А потом женился
На мне вдовец лет тридцати пяти –
Он был новоприезжий и услышал
Об этом только года два спустя.
И он тогда решил, что он обманут,
И согласились все, что не была
Я девственницей в полном смысле слова.
Ну, он меня и бросил. В ту же зиму
Я умерла.
ЭЛЬЗА ВЕРТМАН
Была я из Германии крестьянкой
Голубоглазой, сильной, молодой,
Румяной и веселой. Сразу место
Я получила у Томаса Грина.
Раз в летний день жена была в отъезде,
И он прокрался в кухню и схватил
Меня в объятья, горло мне целуя.
Я отстранилась. Но потом уже,
Что делаем, мы не соображали.
И думая, что станется со мною,
Я плакала и плакала, пока
Не стал секрет мой выходить наружу.
Но как-то миссис Грин сказала мне,
Что понимает всё и что не станет
Устраивать скандала, что она,
Бездетной будучи, усыновит дитя
(Муж ферму отдал ей и рот заткнул),
И, затворившись в доме, слух пустила,
Что это у нее должно случиться.
Всё обошлось, ребенок родился.
Ко мне они так милостивы были.
Потом за Гуса Вертмана я вышла.
Года промчались. Но когда со мною
На политических собраньях люди
Сидели, им казалось, что я плачу
От красноречья Гамильтона Грина.
Не в этом было дело.
Мне хотелось,
Сказать, что он мой сын, что он мой сын!
ГАМИЛЬТОН ГРИН
Я был единственным ребенком
Томаса Грина из Кентукки
И Фрэнсис Гаррис из Виргинии –
Из семей благородных оба.
Я им обязан тем, что стал я
Судьею, лидером и когрессменом!
Я унаследовал от матери
Язык, воображенье, живость,
А волю, логику и разум
В наследство мне отец оставил.
И это их заслуга, если я
Хоть чем-нибудь полезен был народу.
ЭЗРА ПАУНД
(1885–1972)
ОЗЕРНЫЙ ОСТРОВ
Боже, Венера, Меркурий, заступник воров,
О, подарите, молю, табачную лавочку мне
в надлежащее время.
В пестрых коробочках,
что разместились опрятно на полках одна
на другой,
Пусть и душистый табак,
и махорка,
И светлый вирджинский
Под застекленным прилавком улягутся рядом.
Сбоку весы, не замусоленные через меру.
Шлюхи пускай забегают сюда перекинуться словом,
Чуть пошутить и немного поправить прическу.
Боже, Венера, Меркурий, заступник воров,
О, раздобудьте табачную лавочку мне,
или в любую профессию ткните меня.
Только б не этот проклятый писательский труд,
где нескончаемо нужно мозгами ворочать.
РОБИНСОН ДЖЕФФЕРС
(1887–1962)
СКУНСЫ*
Вся продажность войны и мира. Оптовые преступленья
властей, составляющие войну. Мирного времени алчность и ложь.
И победителей мстительность: на расстояньи
Как это выглядит романтически мягко: синие горы и степи,
цветущие в длинном пейзаже истории
где Калигула
клоуном станет забавным, а Чингиз-хан
творцом гениальных трагедий.
Ну, а теперешних дней возглавители бойни Сталин вчера только умер
Вот вы увидите, как быстро слиняют кровавые пятна, и ужас громоздкий
Книжными станет словами.
Есть тут у нас небольшие зверьки
неторопливо ходящие родичи ласки и горностая,
Полосатые скунсы, что могут из-под хвоста выпускать
Такой зловонно-удушливый запах, что рыси и волки
Не смеют к ним подойти. И скунсы гуляют, где захотят.
Оружье у них только этот вот газ ядовито-отвратный.
Но быть может заметили вы доносящийся издалека неожиданно
запах становится этот приятен.
Как дух папоротника и влажной земли
Где-то под вечер в самой глуши, на опушке лесной,
Где прохладные воды тихонько скользят по замшелым камням
и порою по омуту зыбь пробегает от быстрой форели.
Расстояние все очищает.
АРЧИБАЛЬД МАКЛИШ
(1892–1982)
НЕИСТОВЫЙ ГРЕШНЫЙ СТАРИК
Любить, когда любовь уж не под стать годам!
Таков удел и мой, и Йейтса, и всех нас.
Но хорохорится стареющий Адам
И непристойный пыл выносит напоказ.
И всё же в сумерках, в кустарнике сухом,
Где птица птицу кличет (о, услышь
Крик горлинки!) есть что-то в крике том,
Чего вовеки ты ничем не утолишь.
Вот завершился день, и время ветру спасть,
И ветр ни веткой, ни листвой не шелохнул,
И всё ж какая-то грохочет в море страсть,
Грохочет без конца!
(О, слушай моря гул!)
Быть старым для любви и всё ж хотеть... Чего?
Еще польстить себе и снова доказать,
Что зверь еще силен, что плоть жива его,
На пульсе стук копыт почувствовать опять?
Иль все-таки есть то, о чем и птичий крик,
И вечный моря гул, и похоть старика?
Все знают, но ничей не выразит язык.
Бывает ли любовь, которую никак,
Ничем не завершить?
И понимает тот,
Кто страсть знавал, что страсть вовеки не поймет?
За невозможностью погнавшись, ни на миг
Не забывать о ней вот твой триумф, старик?
СТИВЕН ВИНСЕНТ БЕНЕ
(1898–1943)
БАЛЛАДА О ВИЛЬЯМЕ СИКАМОРЕ
Отец у меня был жителем гор,
С кулаками покрепче бревен,
Как бегущий олень, проворен и скор
И, как янки, немногословен.
А мать была весела и смела,
Даже когда рожала:
Сосна у нее повитухой была,
А речка ее ублажала.
Знаю – других рядят в кружева
И холят, как Божьих деток.
А я спал на шкуре горного льва
В колыбели из хвойных веток.
И пусть для кого-то – передников блеск
И звон серебра для кого-то:
Я помню свечи можжевеловой треск
И шапку из меха енота.
Как мать смеялась по пустякам,
Как бревен плелись полукружья,
Как дюжие парни входили к нам,
Держась за длинные ружья.
Сквозь сон я слышу их хоровод,
Над люлькою песню заводят,
Стучат сапоги, и скрипка поет,
И пляской отец верховодит.
По шаткому полу удар каблука,
Визгливое скрипки соло...
Сушеные травы летят с потолка,
Пыль подымается с пола.
Есть дети, что счастливы, как напоказ, –
И счастье давалось мне в руки.
Прошло мое детство под топот и пляс
В чертовых чащах Кентукки.
Я вырос, как стебель маиса, высок.
Немногое взял я из дому:
Для пороха отдал отец мне рожок
Да выучил шуму лесному.
Я знал, как лесные приметы прочесть,
Я шел, как идут следопыты,
С чутьем, что индейцу бы сделало честь,
В рубахе, из кожи пошитой.
Жену отыскал я, какой не найдешь,
Салемского клипера краше,
Стройную, как охотничий нож,
С глазами как звездные чаши.
Мы спали, где бродят бизоны во мху,
Где реки запрятаны в чащах;
Я сеял моих сыновей на шляху
Фургонов, на Запад спешащих.
У крепких сынов моих нрав был прямой –
Красивы, лихи, коренасты.
Старший убит был при Аламо,
А младший – там же, где Кастер.
О гибели весть прожигала углем,
Но даже и это приемлю.
Но жизнь мне постыла с тех пор, как кругом
Пошли огораживать землю.
На дикого, рыжего сел я коня,
В простор я помчался полдневный.
Как молния, наземь он сбросил меня, –
Копыто ударило гневно!
Охотник-чужак свистел впопыхах,
С земли меня подымая.
И умер я, как пионер, в сапогах,
Под небом сиявшим без края.
И в самом сердце жирной земли
Лежу я, как семя степное.
Как медом и маслом, кости мои
Чисто обмыты землею.
Вновь юность шумит моя ливнем весной,
Летают, как гуси, на воле
Сыны мои. Птицы поют надо мной.
Я смертью моею доволен.
Ступайте в свои города, где лассо
Накинуть мне были бы рады.
В земле моей сплю я усталой лисой.
С моими бизонами рядом.
ТЕЛО ДЖОНА БРАУНА*
(Отрывок из поэмы. Из Книги Первой)
У берега моря тринадцать сестер
(Поберегись, мой сын!)
Свободным свой дом нарекли, и с тех пор
Заперли дом на крепкий запор,
Чтоб только над вольным он кровлю простер.
(Поберегись, мой сын!)
Там стены плимутского камня прочней,
(Камни крошатся, мой сын!)
И лес Новой Англии в досках дверей,
И янки-петух, что любого смелей,
Краснокафтанных страшит королей
(Бойцы умирают, мой сын!)
Там мудрый сидит, где очаг разожжен,
(Мудрецов уже нет, мой сын!)
Там сердце свое схоронил Вашингтон,
Вверху из ореховых балок фронтон,
Как Джексона ум, так же крепок и он
(Кости в пыли, мой сын!)
Деревья прекрасны в саду и стройны
(Валят деревья, мой сын!)
От северных вязов до южной сосны.
Свининой и хлопком амбары полны,
Вином помрачительным бочки хмельны.
(Киснет вино, мой сын!)
Бесстрашно и гордо наш дом укреплен
(Ветер поднялся, мой сын!)
И он простоит до предела времен.
Есть призрак, он ночью глубокой рожден,
Есть призрак, и ходил по холоду он.
(Деревья дрожат, мой сын!)
А сестры прижались к свободе и спят,
(Гром загремел, мой сын!)
Как будто тринадцать в гнезде лебедят,
Но призрак нагой беспокойством объят,
Покуда Восход не придет на Закат.
(Молнии блеск, мой сын!)
Как тень, что скитается ночь напролет,
(Деревья трещат, мой сын!)
Он призраком черным по дому бредет,
Кровавый с руки его падает пот,
И зло свершилось он цепи несет
(Рушится твердь, мой сын!)
ДЖОН МЕЙСФИЛД
(1878–1967)
* * *
Я должен в море уйти опять – к одиночеству волн и небес,
И всё, что мне надо, – высокий корабль и звезды путеводной блеск,
Да чтоб ветер пел, и штурвал скрипел, да чтоб парус белел дрожащий,
Да чтоб серая мгла над волною шла, да вставал бы рассвет дымящий.
Я должен в море уйти опять – зов прилива услышал я.
Это дикий зов, это ясный зов, не ответить на зов нельзя.
И всё, что мне надо, – ветреный день, да полет облаков белоснежных,
Да каскады брызг, да лохмотья пен, да крики чаек прибрежных.
Я должен в море уйти опять за цыганским житьем-бытьем,
Там чайка летит, и там плавает кит, и там ветер разит ножом.
И всё, что мне надо, – шутка и смех друга – морского волка,
И сладким сном, и спокойным сном уснуть после вахты долгой.
УИСТЕН ХЬЮ ОДЕН
(1907–1973)
MUSEE DES BEAUX ARTS*
Что-что, а страданье всегда получалось правдиво
У старых тех мастеров: творили они, хорошо понимая
Место страданий в жизни людской: как страдает иной человек,
А кто-то другой отворяет окно, или ест, или рядом плетется лениво;
Как пылко и набожно ждут старики
Чуда рожденья, а дети, что всегда случаются рядом
И которым событие это не важно, – надевши коньки,
Скользят по пруду, за которым лесок подымается с края.
Не забывали те мастера никогда: как ни жутки
Страдания мучеников, но так или иначе –
Муки идут своим чередом в каком-то углу или грязном закутке,
А рядом собаки, как ни в чем не бывало, продолжают жить по-собачьи
И мучителя лошадь о ствол невинным чешется задом,
Взять хотя бы брейгелевского Икара: беспечно
Все отвернулось, не торопясь, от беды: пахарь, конечно,
Слышал всплеск и одинокий крик.
* Музей изящных искусств (франц.).
УПРАВЛЯЮЩИЕ
В недоброе старое время не так уже плохо бывало.
На самой верхней ступеньке
Было занятно сидеть – успех приносил
Уйму приятных вещей:
Свободное время, обеды со множеством блюд,
Всё больше и больше дворцов,
Куда понапихано столько всего –
Девушек, книг, лошадей, –
Что вряд ли успеешь всем этим заняться; и в гору
Тебя на носилках несут, а ты наблюдаешь,
Как другие плетутся пешком. Править было одно удовольствие,
Когда на рубашке карты игральной
Ты смертный писал приговор, продолжая игру
Новой колодой. Но почести ныне
Не столь приятны и ощутительны, так как
Характер властей предержащих,
С которыми дело имеем – теперь уж не тот.
Есть среди них, например, хотя бы один,
Который Героя Трагедии напоминает
Или Платона Святого ученика?
Разве художник какой-нибудь изобразил бы
Такого владыку, что триумфально всплывает
Из глуби озерной верхом на дельфине, нагим,
Под зонтиком из херувимов?
Смогли бы они, правители наши, хотя б попытаться вести себя так,
Как настоящие цезари, с собою один на один
Иль когда пили в кругу закадычных друзей
С душой нараспашку, выложив начисто всё
Об окружающем мире? Сомнительно это.
Последнее слово о том, как нам жить или как умирать,
Исходит теперь от таких спокойных людей,
Что работают слишком упорно в залах слишком больших
И цифровым языком излагают суть дела и нужные меры.
Из сэндвичей маленький завтрак опрятно
Пред каждым стоит на подносе. Еды рацион,
Который взять они могут одною рукой,
Не отрывая глаз от бумаги, которую надо
Двум секретаршам отдать, чтоб в досье положить, –
От вопросов, которые не разрешит никакая улыбка.
Машинки трещат как кузнечики, не умолкая,
В зное беззвучном полуденного перерыва,
Когда, в разговор их фривольно врываясь, из леса,
Которому не причинили вреда наши войны и клятвы,
Доносится запах цветов и песенки птиц,
Что не будут голосовать никогда
И совсем не заметят тех отличительных черт,
Что влюбленный подметит инстинктом,
А полицейского выучить можно такие черты
Подмечать. А глубокою ночью
Окна их светятся ярко,
А за спинами их, что над докладом согнулись,
Повсюду, на каждом углу, там, на земле –
Вечно присутствуют, как божество или недуг,
Те, что явились причиной во всех отношеньях
Того, что правители так утомились, – слабые те,
Невнимательные, для которых лишь бы найти,
На кого бы свалить всю вину. Ну, а если,
Чтоб с силами снова собраться,
Развлечься правителям бы захотелось, –
То их величие губит шеф-повар кивком
Или взгляд балерины, – тех, для кого неопасно
Паденье любого начальство.
Править наверно – призванье,
Как хирургия или скульптура, но не в любви
К делу и не в деньгах состоит наслажденье,
А в понимании необходимого риска,
В уменье проверить свое мастерство,
В задаче, которая – если она трудна –
Сама себе служит наградой.
Но, может быть, следует упомянуть и о том,
Что во времена вроде наших,
Когда, наугад поступая, правители могут
Свершить роковую ошибку, –
Служить утешеньем им может тот факт,
Что они причислены к избранным тем,
Для которых (если всё кончится крахом)
Зарезервируют место на самом последнем
Аэроплане, несущемся из катастрофы.
Нет! Всерьез их никто не жалеет
За их озабоченный вид и замедленный шаг,
И они вам не скажут спасибо, если вы пожалеете их.
ДИЛАН ТОМАС
(1914–1953)
ГОРБУН В ГОРОДСКОМ САДУ
В саду горбун-урод,
Отшельник на скамье,
Водою и деревьями подхвачен
От самого открытия ворот,
Впускающих и воду и деревья,
До тьмы, где хмурый бал, воскресный бал идет.
Он ест с газеты хлеб
И воду пьет из кружки на цепочке,
В которую мальчишки сыплют гравий,
Где плыл в воде фонтана мой кораблик,
А ночью спит в собачьей конуре,
Но вам его не посадить на цепь.
Как птицы, в сад являлся он чуть свет
И, как вода, садился одиноко.
Эй, мистер, мистер – вслед ему кричали
Мальчишки, убежавшие с урока,
Но стоит крик расслышать – их уж нет,
Они вне звука и далеко
Ушли за озеро, за кучи
Камней, смеясь, как он газетой тряс,
В издевку скрючась,
В зверинце ивняка, в шуршаньи, в свисте,
От палки увернуться ухитрясь,
Которой сторож подбирает листья.
И старый сонный пес
Один в соседстве лебедей и нянек,
Пока мальчишки лазят между ив
С глазами из которых скачут тигры,
Рычащие на каменных завалах
В тех рощах, что синеют моряками.
Весь день до колокольного удара
Творит он совершенный женский образ.
Прямую женщину, как юный вяз,
Высокую, прямую из кривых
Своих костей, чтобы она стояла
В ночи, после засовов и цепей,
В неубранном саду всю ночь стояла так,
Когда ограды и кустарник дикий,
Деревья, травы, птицы, водоем,
Невинные, как земляника,
Мальчишки вслед за горбуном
Уйдут в его нору, во мрак.
РИЧАРД УИЛБЕР
(1921–2017)
МУЗЕЙНЫЙ ШЕДЕВР
Весь в сером, в мягких туфлях, страж
В музее ходит взад-вперед,
Он охраняет всех, хотя
Всерьез Лотрека не берет.
Удобно в кресле развалясь,
Там у стены вздремнул другой,
Вклиняется в его пробор
Танцовщица Дега ногой.
Изящно как она кружит!
Но тело как напряжено!
Энергию и красоту
Дега любил спаять в одно.
Шедевр Эль Греко как-то раз
Купил Дега и у стены
Его поставил: спать ложась,
Он вешал на него штаны.
РАЗУМ
Наш ум, как мышь летучая, крылом
Лавируя, вдоль стен пещеры мчит,
Каким-то бессознательным чутьем
Не разбиваясь насмерть о гранит.
Не сомневаясь, знает наперед,
Препятствия какие обогнуть:
То взмах крыла, то резкий спуск, то взлет,
Во тьме воздушной безупречный путь.
Сравненье это точно, но порой
Ума обворожительный просчет
Своею удивительной игрой
Пещеры переделывает свод.
ХЛАМ
Поистине изделие Веланда,
выкованный им меч Миминг,
никогда не подведет человека,
умеющего им храбро владеть.
Вальдере
Углом торчащий
топор в помойке –
Изделье ада,
орех ли это?
Тут ход волокон
в расчет не принят,
И топорище,
продольно треснув,
Торчит из кучи
картонных блюдец
Да из пластмассы
игрушек битых,
Осколков кружек,
из глины толком,
Неторопливо
не обожженной.
И с края там же
у тротуара
Комод повален,
весь покороблен,
Из древесины,
что в ход пустили,
Ее как должно
не обработав.
Он ждет, чтоб только
его впихнули
В машину-свалку,
что свозит мусор.
Свезите, спрячьте!
коробит сердце
От всякой дряни,
непрочно сбитой.
А кто их делал
за горстку денег –
Под стать боксеру,
который куплен
И, пряча гордость,
мельчит удары,
Иль как продажный
жокей нарочно
Придержит лошадь,
завидя финиш.
Но вещи честны,
того не зная,
И сохраняют
холоднокровье.
Так в плен попавший
молчит под пыткой.
Упав с машины
туда, где свалка
Без плана ширит
свои дольмены,
Во тьме курганы,
в огне долины.
Погоды натиск
их всех разрушит,
Они вернутся
к своим истокам.
Тогда и солнце
восторжествует
В осколках стекол,
узрев спасенье
Песка, который
сидит в темнице,
И краска слезет
кусками, чтобы
Древесным снова
сплестись волокнам.
Потом сгоревших
бульдозер сроет
И закопает
в ту глубь, где зреют
Алмазы, – там, где
в тьме созиданья
Гефест, хромая,
хранит свой молот
И труд Веланда
стирает время.
ЛЮБОВЬ ПРИЗЫВАЕТ НАС
К ВЕЩАМ ЭТОГО МИРА
Глаза мои открыл веревки скрежет.
Душа изумлена, порвав со сном.
На миг она бесплотно, упрощенно
Повисла, как обманчивый рассвет.
Снаружи, за окном моим открытым,
Весь ангелами полон воздух утра.
И в простынях, и в блузах, и в халатах,
Но ангелы в действительности там.
Они, вздымаясь вместе, образуют
Спокойные скопления на небе,
Рои, подобно взлету альцион,
Наполнив то, что служит им покровом,
Всей радостью безличного дыханья.
А вот летят, на месте оставаясь,
И скорость их полета вездесуща,
Стоят и мчат, как белая вода,
И обморочно падают внезапно
В такую восхитительную тишь,
Что кажется – ведь никого там нету.
Душа шарахается от всего,
Что собиралась только что припомнить,
От ровного насилья ежедневий;
Душа кричит: "Пусть ничего не будет,
Пусть будет на земле одно белье!
Да пар, в котором розовые руки,
Да светлый танец перед взором неба".
И всё ж, когда тепло проглянув, солнце
Приветствует куски и краски мира, –
Любовью горькой вновь полна душа,
Приемля тело, говорит она
Меняющимся голосом, в то время
Как человек зевает и встает:
"С их виселиц проклятых их снимайте!
Пускай наденут чистое белье
На воровские спины, и пускай
Влюбленные идут к совокупленью
Благоуханно-свежими, и пусть
Монахини увесистые ходят
В потоке чистых темных облачений,
Нелегкую устойчивость храня".