На главную страницу

МАРИЯ ПЕТРОВЫX

1908, Норский посад Ярославской губ.– 1979, Москва

“В 1934 году поэт Георгий Аркадьевич Шенгели, пришедший на работу в Гослитиздат в качестве редактора отдела народов СССР, предложил молодым поэтам – Тарковскому, Штейнбергу, Державину, Липкину и мне работать над переводами. Отсюда все и пошло”, – писала Мария Петровых о начале своей переводческой деятельности. В переводе Петровых выходили туркменский классик Молла Непес, литовская поэтесса Саломея Нерис, с осени 1944 года – армянские поэты; первая книга “избранного” Петровых (включавшая избранные переводы с армянского и первую книгу стихотворений оригинальных) вышла в Ереване в 1968 году – “Дальнее дерево”. Но “живой” частью творческого наследия Петровых-переводчицы оказались переводы западнославянской поэзии, – она была “совершенно влюблена в поэзию Лесьмяна”, вся поэтическая часть книги болгарского классика Атанаса Далчева (1974) сделана ею без соавторов. В черновиках ее после смерти отыскалось грустное, хотя и шуточное стихотворение “Переводя Тагора”:

Быть может, это нездорово,
Но мною с некоторых пор
Под знаком Ильфа и Петрова
Воспринимается Тагор.
Он как-то написал про йога,
Прочесть – Господь не приведи.
Ни с места йог, а строчек много,
Поди-ка попереводи!
Ни с места йог. Стоит у моря,
Глядит на раннюю зарю...
Я столько с ним хлебнула горя,
Что больше... Нет, благодарю.

Подобных печальных маргиналий в архивах поэтов-переводчиков советского времени отыскивается больше, чем хотелось бы.




БОЛЕСЛАВ ЛЕСЬМЯН

(1877-1937)

* * *

В этом душном малиннике, тесном, высоком,
Скрылись мы ото всех, забрались в сердцевину
И срываем поспевшую за ночь малину.
Рдеют пальцы твои, орошенные соком.

Гневный шмель разгуделся, пугая травинки,
Хворый лист, весь в нарывах, на солнышко вылез,
В паутинных лохмотьях алмазы искрились
И какой-то жучок скрылся, пятясь на спинке.

Всё стихало мгновенно в зеленом заслоне,
Лишь когда я с ладони твоей обагренной
Брал малину губами, вдыхая влюбленно
Запах ягод сквозь благоуханье ладони.

Первой ласки посредницею молчаливой
Оказалась малина, – той ласки без слова,
Что, собой изумясь, хочет снова и снова
Повторяться без счета, себе лишь на диво.

И в одно из мгновений, всех прочих всевластней,
Ты ко лбу моему прикоснулась губами,
Я схватил твои руки, и ты предалась мне,
А малинник был всюду – вкруг нас и над нами.

ЗИМНЯЯ НОЧЬ

Мерцаньем звездным
Снега полны.
В кольце морозном
Рога луны.

Снежинки с лёту –
Одна к одной –
Берут в тенета
Простор степной.

Им любо прядать
В немой содом,
Заборы прятать
Во мхе седом.

Им только вниз бы
Всем блеском тьмы,
Врываться в избы:
"А вот и мы!"

Покинув зимний
Надземный мир,
Врываться в дымный
Хмельной трактир.

Метель кружится,
И нет дорог.
Чуть золотится
Распятый бог.

В слепом усердье
Снега – вразброс,
И сад в предсмертье –
Без лоз, без роз!

В гордыне странной,
Глушащей стон,
Сквозь тьму бурана
Идет мой сон...

СОЛДАТ

Воротился служивый из похода весною –
Колченогий, недужный, с перебитой спиною.

Был он пулями злыми исхлестан, простеган,
Не ходил он иначе, как только с подскоком.

Стал потешником горя, скоморохом недоли,
Забавлял мимо шедших каждым вывертом боли,

И страданий притопом, и печалей приплясом,
И замедленной муки лихим выкрутасом.

Дотащился до дому: "Эй, проваливай живо,
Не работник ты в поле, хоть и скачешь ретиво!"

Он добрался до кума, что в костеле звонарил,
Тот узнать не подумал, было чуть не ударил.

Постучался он к милой, а та рассмеялась
И плечами и грудью, хохоча, сотрясалась.

"Как в постели с калекой танцевать мне до смерти?
Лишь на треть человека, а прыжков на две трети!

Мне твои переплясы не милы, не любы,
На усах твоих жестких не уснут мои губы!

За тобой не угнаться, скачешь к самому небу!
Уходи куда знаешь, не кляни и не требуй!"

Вдаль пошел по дороге и пришел он к распятью:
"Иисус деревянный, не возьму я в понятье, –

Чьей рукой, точно на смех, ты вытесан, боже?
Красоты пожалели и дерева тоже.

Кто тесал твои ноги, безумец незрячий?
Ходишь, видно, вприскочку, не можешь иначе.

Ты такой никудышный, такой колченогий, –
Мне товарищем добрым ты был бы в дороге".

Слыша это, распятый на землю спустился.
Тот, кто вытесал бога, знать, рассудка лишился:

Руки – левые обе, ноги – правые обе.
...Как ходить, Иисусе, при твоем кривостопье?

"Я из хворой сосенки, но хожу я не худо,
Вечность пехом пройду я, недалеко дотуда.

Мы пойдем неразлучно единой дорогой –
Что-то от человека и что-то от бога.

Можно горем делиться, мы разделим увечье,
Изубожены оба рукой человечьей.

Кто смешней – ты ли, я ли, – ни один не уступит,
Первым кто рассмеется, тот первым полюбит.

Подопрешь меня телом, а тебя я сосною.
Пусть вершится, что должно, над тобою и мною!"

Взявшись за руки крепко, пошли без промешки
То неспешным подскоком, то хромою пробежкой.

Сколько времени длилось пребыванье в дороге?
Где часы, что отмерят бесценные сроки?

Дни сменялись ночами, исчезая в безвестье,
Миновало бесполье, безречье, безлесье,

Вдруг нагрянула буря, всё во мраке пропало,
И ни проблеска солнца, ни звездочки малой...

Кто там, ночью идущий по вьюжным наметам,
Так божественнеет, человечнеет – кто там?

Два господних калеки, два миляги – вот кто это
Шли какой-то припляскою в мир не какой-то.

И один шел в веселье, другой в беспечалье –
Возлюбили друг друга и счастливы стали.

Ковыляли на пару, плелись, как попало,
И никто не постигнет – что в них так ковыляло?

Колтыхали вприскочку, нескладно, нелепо,
И вот доскакали до самого неба!

ЛЕОПОЛЬД СТАФФ

(1878 - 1957)

МИНУТА

Минует? Что поделать с нею!
На то она ведь и минута.
Покинет, становясь ничьею,
Как облака, меняясь круто.

Минуте, в измененьях скорых,
О предыдущей помнить поздно;
От века плещутся в озерах,
Сменяясь, девушки и звезды.

ВИТЕЗСЛАВ НЕЗВАЛ

(1900-1958)

* * *

Окна черною бумагой плотно загорожены,
фонари синеют блекло в темноте встревоженной,
вьется нетопырь над светом улицы заброшенной.

Фонари синеют блекло у пустых вокзалов,
озаряя лишь прохожих – редких, запоздалых;
в кабачках – чуть слышный говор, а не звон бокалов.

Мчатся крытые повозки, кони мчатся, взмылены,
чуть блестят во тьме колеса лампочками пыльными,
воют псы – их ночь пугает, будто голос филина.

Тихо так, что город слышит шум водопроводный,
звон ключей и скрип ступеней... В этой тьме холодной
братья все, кто не страшится пасть за край свободный.

В черных окнах, голубея, брезжит свет убавленный
и тесней друг к другу жмутся те, что здесь оставлены –
ночь им видится зловещей, грозной, окровавленной,

эта ночь, в которой звезды вновь полны сиянья,
будто только что возникло Божье мирозданье...
У сентябрьской этой ночи вдруг зашлось дыханье.

За хозяевами в город горькой ночью темною
прибежали из селений эти псы бездомные
и пугают завываньем площади огромные.

* * *

Господи, за что Ты проклял этот Назарет!..
В час, когда подготовляют сестры лазарет,
нашу жизнь решают карты – двойка иль валет.

Но игра к концу подходит, всё пропало, значит;
смертный приговор безвинным не переиначат,
ветер смёл, развеял карты, воет ветер, плачет.

Смолк веселый гул турниров, край осиротел,
правый гнев не стал помехой для неправых дел.
Скоро Фландрия оплачет горький свой удел.

В скрипе ржавых перьев ветер гаснет неприметно.
Братья, нашей древней чести вновь позор всесветный!
Тщетно вы стремились в битву, тщетно, тщетно, тщетно!

Каркнул ворон вновь, напомнив злые времена,
трижды мул заплакал, трижды обмерла жена...
Тот, кто предал нас – будь проклят, в нем душа черна.

Но не ждите, чтоб изменник в петле под платаном
закачался бы... Злодейство счел он невозбранным –
не рыдал над вашей кровью, над своим обманом.

Залпами аплодисментов, слышных вдалеке,
награжденный за измену, он на лошаке
проезжал, и зонт из лавров не дрожал в руке.

* * *

Тем мартовским утром твой лик по чьему-то приказу
растоптан был варваром, – лик твой, столь сладостный глазу,
прекрасная родина, кем-то забытая сразу.

Закрытые наглухо, тащатся танки по глине,
по нашей земле, по оставленной всеми святыне;
молчат города и деревни, немые отныне.

В стобашенном городе, где затаилось страданье,
дрозды в воронье превращаются в знак поруганья
и черт погребальною мессой гремит на органе.

На рынках возникли палатки, и люд страшнолицый
с ухмылкой палаческой – чудится злой небылицей
в стране дорогой, на ничьей, опустевшей землице.

В домах задвигались щеколды, замки скрежетали,
в домах, где сжигается всё, что любили, что знали,
в счастливых домах, что сегодня мертвецкими стали.

В иных помещеньях иные замкнулись затворы
за теми, кого, как бандитов, схватили дозоры.
Конец беспечалью, угасли надежды и споры.

На годы быть солнцу за сумрачными облаками!
Вот выползли тени и к сточной направились яме,
пугая окрестность шагами, шагами, шагами...

МИРОСЛАВ КРЛЕЖА

(1893–1981)

ЧТО ЗНАЧИТ ЗАПАХ РОЗЫ

Что значит запах розы, объявший ночью сад,
когда за каплей капля мгновения скользят?

Плывут по небу звезды, текут во мраке воды,
цветенье розы немо всей немотой природы.

Где жабрами соцветий вздыхает ночь неслышно,
а роза пахнет тьмою, цветет темно и пышно,

цветет и доцветает, средь листьев темных вянет,
и мрачным напряженьем меня тревожно манит, –

со звездами дышу я, цвету как полночь эта,
и на холсте небесном рисую тень рассвета.

ПИСЬМО

Письмо словно бабочка: дрожью крыла
едва прикоснувшись, исчезнет в полете,
оставив дыханье пленительной плоти,
и липы в цвету, и шелков, и тепла.

Осыплется с пальцев дрожание строк
пыльцою цветочной, и в это мгновенье
слова из письма улетят, как виденье,
и вянет письмо, как поблекший цветок.

АТАНАС ДАЛЧЕВ

(1904–1978)

НОЧЬ

Опять бессонница. Полночным ветром движим,
дождь в стекла крепко бьет, одно и то ж долбя.
В окошке отразясь, я поневоле вижу
    мрак ночи сквозь себя.

В дверях гостиницы стоит привратник старый
с подростком-девочкой, и вот уже их нет, –
я вижу, как в окне вслед за вошедшей парой
    погас мгновенный свет.

Усталый до смерти – ему в постель бы сразу –
полночный страж и тот отправился домой.
И лишь фонарь не спит, – враждует, одноглазый,
    с преступно злою тьмой.

Стремительной рекой асфальт под ливнем блещет.
Деревья мокрые продрогли до корней.
Бьет в чью-то кровлю дождь, как барабан зловещий,
    все резче, все грозней.

От звука дробного проходит дрожь до ночи,
Ночь пустоты своей пугается сама.
Все горестней, грустней, угрюмей, одиноче
    и я, и эта тьма.