На главную страницу

СЕРГЕЙ ПЕТРОВ

1911, Казань – 1988, Ленинград

Александра Петрова, вдова поэта, вспоминает о нем: «Петров в отношениях с режимом был (...) чрезвычайным везунчиком, отделался сущими пустяками: в общей сложности три года тюрьмы да двадцать лет сибирской ссылки, которая пошла ему только на пользу, излечив от юношеского туберкулеза». И ниже: «Переводами он занимался опять-таки не по советской схеме: «крупный поэт, которого не печатают, вынужден для прокормления заниматься переводами». На его гонорары не прокормился бы и котенок, а переводил он так же, как и свое писал: для себя и Бога. В стол. Он знал двенадцать языков, любил и переводил многих» (это из предисловия А. Петровой к посмертно изданным переводам Петрова из Карла Михаэля Бельмана). В 2008–2011 годах московское издательство «Водолей» все-таки выпустило трехтомное собрание оригинальных стихотворений и поэм Петрова: тираж был крошечный (500 экз.), цена очень высокой – и тем не менее издание раскупили в один миг. Имя Петрова… нет, не возвратилось: оно пришло к нашему читателю из небытия. Для многих поэтов, чье мнение невозможно не ценить, – от Евгения Евтушенко до Вероники Долиной, –трехтомник стал настольной книгой. Однако переводы Петрова в единый том не собраны, хотя многое опубликовано.



ЭГИЛЬ, СЫН ГРИМА ЛЫСОГО

(ок. 910–990)

ВЫКУП ГОЛОВЫ

Приплыл я, полн
Распева волн
О перси скал,
И песнь пригнал.
Сник лед и снег.
Дар Трора влек
Весной мой струг
Чрез синий луг.

Славу воспою
Смелому в бою,
Песней напою
Англию твою.
В честь твою течет
Игга чистый мед.
Жадный слуха рот
Речи да вопьет.

Княже, склоняй
Слух и мне внимай.
Ведь гость я твой,
Властитель мой.
Твой грозный пыл
Врагов разил,
И Один зрил
Одры могил.

Был как прибой
Булатный бой,
И с круч мечей
Журчал ручей.
Гремел кругом
Кровавый гром,
Но твой шелом
Шел напролом.

Воины станом
Стали чеканным,
Сети из стали
Остры вязали.
Гневалось в пене
Поле тюленье,
Блистали раны,
Что стяги бранны.

Лес в ливне стрел
Железный рдел.
Эйрик с нивы жал
Славу пожал.

Скальд славить может
И слово сложит
Про беды вражьи,
Победы княжьи.
Железны враны
Врезались в раны,
Останки стали
В тарчах торчали.

Серп жатвы сеч
Сек вежи с плеч,
А ран рогач
Лил красный плач,
И стали рдяны
От стали льдяной
Доспехи в пьяной
Потехе бранной.

Копья кинжал
Клинки сражал.
Эйрик с нивы жал
Славу пожал.

Багровый дрот
Гнал князь в поход.
Грозу невзгод
Знал скотт в тот год.
И ворон в очи
Бил выти волчьей,
Шла Хель меж пашен
Орлиных брашен.

Летели враны
На тел курганы,
Кои попраны
Кольями раны.
Волк в рану впился,
И ал вал взвился,
Несытой пасти
Достало сласти.

Гьяльпин конь скакал,
Его глад пропал.
Эйрик скликал
Волков на свал.

Буй-дева снова
Длить бой готова.
Звенят подковы
Коня морского.
Жала из стали
Жадно ристали,
Со струн летели
Ястребы к цели.

Птиц колких сила
Покой пронзила.
Напряг лук жилу,
Ждет волк поживу.
Как навь ни бьется,
Князь не сдастся.
В дугу лук гнется,
Стальной гул вьется.

Князь туг лук брал,
Пчел рой в бой гнал.
Эйрик скликал
Волков на свал.

Воспеть велите ль,
Как ваш воитель
Славит своими
Делами имя?
Нас добрым даром,
Студеным жаром
Князь дарит славный,
Крепкодержавный.

Огни запястий
Он рвет на части.
Он кольца рубит,
Обручья губит,
Державной рукой
Жалуя свой
Народ боевой
Фроди мукой.

Страшен могучий,
Стержнем обручий
Вскинув высоко
Ковано око.
Правду я рек
Про Эйриков век,
Ведал ратный бег
Весь восточный брег.

Слух не глуши!
В славной тиши
Здесь хороши
Со дна души
Князю в угоду
Волненья меду,
Брагина влага,
Одина брага.

Соколу сеч
Справил я речь
На славный лад.
На лавках палат
Внимало ей
Немало мужей,
Правых судей
Песни моей.

МАТТИАС ЙОХУМССОН*

(1835–1920)

ДЕТТИФОСС**

Брошенный с обрыва,
Брызжет водопад,
Грозной снежной гривы
Грохоты летят.
Бьется в изобилье,
Буйствуя, вода.
Символом всесилья
Стал ты навсегда.

Все живое валит
Валом вдоль долин,
И слезами залит
Злобный исполин,
Горы роя с горя,
Гроб сбивает свой,
Сам свивает морю
Саван гробовой.

Мчись к своей пучине,
В чистый холст, силач!
Не кружись в кручине,
С круч свергаясь в плач!
Вал пусть выгнет шею
Выше, чем утес.
Легче и милее
Лепет детских слез.

Ты, Смертельно-синий,
Силой не кичись!
Уж лучи в пучине
Черной занялись.
Радуга-подруга,
Мрак рассей скорей!
Солнце, светом с юга
Сердце мне согрей!

* Можно сгрузить также этот перевод в авторском исполнении. Вес файла – 3,8 Mb.
** Водопад в Исландии

КАРЛ МИХАЭЛЬ БЕЛЬМАН

(1740–1795)

ПОСЛАНИЕ ФРЕДМАНА N 42
касательно карточной игры в клубе

     Чистый сделаем калад!
     Мольберг! Заходи-ка, брат.
     Мы с тобою, друже, бойки.
        Дуй-ка с тройки,
        С тройки, брат!
     Туз крестовый! Ну и ну!
     Двойка, тройка! Честь вину!
     Поделюсь-ка я излишком,
        Королишком
        Козырну!
Ах, матушка Вингмарк! Подкузьми плутовку!
     Дай крестовку! :||: 
     Дай же хоть одну!

     Уллочка разубралась,
     Всё к лицу ей в самый раз,
     А на шейке нить жемчужна.
        Пейте дружно
        Все зараз!
     И давайте вновь играть.
     По-пустому масть не трать!
     Ты зашла с червонной крали?
        Проиграли!
        Тьфу ты, б..!
Не плачь, братец Мольберг! Бывает так с нами.
     Сыпь бубнами! :||:
     Чей черед сдавать?

     Хлап виновый, эка страсть!
     Но зато он Улле в масть.
     Туз не вышел. Всё покрыто,
        И побита
        Наша масть.
     Нет, позвольте! Мой ведь ход.
     Ну-ка, кто туза побьет?
     Нет калада и в помине!
        Сыпь-ка вини!
        Наш ведь ход.
А теперь позвольте, здесь хожу я первым.
     Бью по червам! :||:
     Уллочка сдает.

     Белая ее рука
     Обольщает игрока,
     Коробом свернулась карта
        От азарта
        Игрока.
     Улла смотрит в карты. Ах,
     Нега томная в очах.
     Перстень с камушком блистает,
        Утопает
        Весь в лучах.
Мовиц, угадай-ка, вволю водку дуя,
     Чем пойду я! :||:
     Вот-с вам! Туз в бубнах.

     Отворите-ка окно –
     Чай, не очень студено!
     Нас морозец не остудит
        И не будет
        Студено.
     Полюбуйтесь-ка звездой –
     Трепет, блеск и свет какой!
     Месяц на небе бледнеет,
        Леденеет
        Вал морской.
Ах, умри ты, Улла, вот была б кручина!
     Всяк мужчина :||:
     Слезы б лил с тоской.

     Сани на море видны,
     И в ответ на вой волны
     Колокольчики играют,
        Презирают
        Вой волны.
     Впереди златых саней
     Пара доблестных коней
        Мчат по снегу
        И от бегу
     Распаляются сильней.
А в санях крестьяне, лихо трубки курят,
     Балагурят, :||:
     Лес глядит темней.

     А Гнедко пошел на сбой,
     Он в попоне голубой.
     Ай да кони! Ай да кони!
        Все в попоне
        Голубой.
     Жеребенок звонко ржал,
     Сам себя опережал.
     Там, где лед еще был тонкий,
        Он сторонкой
        Обежал.
На коньках мальчишка смело и счастливо
     Вдоль залива :||:
     Дерзкий путь держал.

     Дальше скачет пегий конь,
     Разгорелся, как огонь,
     Скачет – аж трещит упряжка!
        Не пегашка,
        А огонь!
     Белый, будто снежный ком,
     Иноходец всем знаком.
     Мчится стройно, словно пляшет,
        Так и машет
        Ввысь хвостом.
А возчик-то вывалил клади половину –
     Пьян в дымину, :||:
     Машет кулаком.

     Затворите же окно,
     Стало снова студено!
     Волки воют на поляне,
        Как в Казани,
        Студено!
     Иней, как сребристый прах,
     Повисает на ветвях,
     Скрылись в снежной оболочке
        Все цветочки
        На лугах.
Выпьем-ка, брат Мольберг! Я продрог, ты – тоже,
     Нет от дрожи :||:
     Силушки в ногах.

     Глянь, белее пелены
     Вьюга вьется вкруг луны.
     В жилах кровь от бури стынет,
        Ни звезды нет,
        Ни луны.
     Ночью грозною такой
     Не пойдем, друзья, домой.
     Вакхов хмель нам славить лестней
        Нашей песней
        Круговой.
За мою голубку выпью я особо.
     С ней до гроба! :||:
     Чей же ход? – Да мой!

ПЕСНЬ ФРЕДМАНА N 11
спетая вечерком от желания быть королем

     Здравствуй, Испания!
     Здравствуй, Британия!
Будь у меня кошелечек тугой,
     Сей же бы ночкой
     С царскою дочкой
Нежился я, как с мамзелькой какой.
     Ласки, утехи
     Всласть, без помехи...
Я распрощался бы с пьяной ордой.

     Пушки, ракеты,
     Трубы, кларнеты
Громом и треском будили бы нас.
     Наши драбанты,
     Бравые франты,
Пили бы наше здоровье сто раз.
     С ними я жженку
     Пил бы за женку.
Так бы и шло, пока день не погас.

     Устрицы модны,
     К рейнскому годны,
Пили б его мы с супругой с утра.
     Пудинг с коринкой,
     Вафли с начинкой
Нам бы на завтрак несли повара.
     Был бы я мастер
     Тратить на кнастер –
Сотню не жаль для такого добра!

     Славьте же, браты,
     Фландрии штаты!
Выпьем за Папу и римский синклит!
     Кончилась месса.
     Где же принцесса?
Где же корона? Ах, правда вредит!
     Кончен молебен.
     Ужин потребен.
Съем я котлетку и выпью в кредит.

ПЕСНЬ ФРЕДМАНА № 14
В РАЗДУМЬЯХ О БОГАТСТВЕ

    Имей я в год ну хоть шесть тысчонок,
        Не подонок :||:
    Был бы я, а человек.
    Был бы я щедр и вкусом тонок
        На девчонок, :||:
    И забыл бы я наш век.
Но прежде я осушал бокал бы,
        И кивал бы,
        И икал бы,
        Выпивал бы
    И не знал земных забот.

    Кучера с лакеями да собаки
        Мне без драки :||:
    Услужали бы с утра.
    Пил бы пиво я под раки
        Паки, паки, :||:
    День и ночь орал "Ура!"
Но прежде я осушал бокал бы,
        И кивал бы,
        И икал бы,
        Выпивал бы
    И не знал земных забот.

    Я и в шляпе, ей-ей, не вспотею,
        Уж я взгрею :||:
    Всех тузов и в гриву и в хвост.
    Как и пристало богатею
        Я сумею :||:
    Всех ссужать деньгами в рост.
Но прежде я осушал бокал бы,
        И кивал бы,
        И икал бы,
        Выпивал бы
    И не знал земных забот.

    Вольно начал я торговать бы,
        Снаряжать бы :||:
    Корабли в морской простор,
    Стал имения покупать бы
        И усадьбы :||:
    Ставя красный вокруг забор.
Но прежде я осушал бокал бы,
        И кивал бы,
        И икал бы,
        Выпивал бы
    И не знал земных забот.

    Полог с цветами из канители
        На постели, :||:
    А вверху горшки цветов.
    Сердце держишь еле-еле.
        В чистом теле :||:
    Я к жене идти готов.
Но прежде я осушал бокал бы,
        И кивал бы,
        И икал бы,
        Выпивал бы
    И не знал земных забот.

Слово владеет страшной силой,    
    Друг мой милый! :||:
Сколько сладких слов у ней!
Сердце с радости дробь забило.
    С жару, с пылу :||:
Тискай, душенька, нежней!
Но прежде я наливал бокал бы,
        И кивал бы,
        И икал бы,
        Выпивал бы
    И не знал земных забот.

    Но, видно, и мне спознаться с роком.
        О жестоком :||:
    Часе дням свершится суд.
    Как женюсь, так и выйдет боком,
        Ненароком :||:
    И корону украдут.
Но в утеху тогда я взял бокал бы,
        И кивал бы,
        И икал бы,
        Выпивал бы
    И не знал земных забот.

НИЛЬС ФЕРЛИН

(1898–1961)

СТАРЫЙ ЦИЛИНДР

Взгляните на старый цилиндр, господа.
Он вас, может быть, удивит.
Провел он и в смехе, и в плаче года,
сохраняя нетронутый вид.
Носил его плут и джентльмен,
карьерист любил надевать,
а найдись-ка ему Г.Х. Андерсен,
так пустил бы его в печать.

Сплетаются в сказочке свет и мрак,
у поэтов дела на лад.
Но в лавке сначала висел шапокляк,
и ловкач взял его напрокат.
Засел он на несколько годов –
не такой уж большой чудак –
за развращение старых вдов
путем вступления в брак.

Герой самодельных надежд, не один
такой еще встретится вам.
А цилиндром торгует мадам Блудин
с горем, с радостью пополам.
Он ношен по самым разным местам,
торжественный ведал удел
и нежно-белым и черным цветам
нафталиновым духом смердел.

Гробы у Класона – первый класс,
слова и венки из роз.
Вы знаете, всё там готово для вас
и жест в ответ на вопрос.
Звонят на свадьбу... Идут господа,
невеста ликует в душе.
Любиться в хоромах туда-сюда,
а что за рай в шалаше?

И соло, и хор – тарарамы про то,
что любви-де полушка цена
и что лучше до смерти не станет никто –
эта истина шляпе ясна.
И запомнила шляпа в гостях за столом –
так крепко, что стало смешно, –
что врет человек, как медведь, напролом
и верить ему грешно.

Засияла от свадеб, похорон и речей –
сколько их на ее веку!
И Свифту ходить полагалось бы в ней,
а совсем не мне, слабаку.
Пред трамтарарамом, входя в жилье,
и пред всем, что увидит глаз,
шляпу снимаю лишь ради нее,
а не ради себя или вас.

РОБЕРТ ЛУИС СТИВЕНСОН

(1850–1894)

ВЕРЕСКОВЫЙ МЕД

У низкорослых пиктов
В былые времена
Из вереска мед варили
Хмельней и крепче вина.
Варили его и пили,
И с ног валил их мед,
И спал в пещерах подземных
Без просыпу мелкий народ.

Грозный король у скоттов
В те времена царил.
Разбил он нещадно пиктов,
Как ланей, их затравил.
По тропам красногорья
Устроил охоту он,
Покуда последний из карлов
Не рухнул на горный склон.

И вот настало лето,
Вереск вновь заалел,
Но мед из него готовить
Никто из живых не умел.
В могилах пикты спали
На горной вышине.
Ни одного медовара
Не осталось во всей стране.

Король по алой степи
Однажды проезжал:
Повсюду пчелы гудели
И птичий гомон стоял.
Король сердитый ехал,
Коня погоняя вскачь:
Вереск цветет повсюду,
А меда нет, хоть плачь.

С ним рядом верные слуги
Мчались галопом лихим.
Наткнулись они на камень –
Что там за твари под ним?
Выволокли из-под камня
Двух карлов на белый свет,
Двух пиктов – отца и сына.
Кроме них медоваров нет.

Король, на коне восседая,
На карлов грозно глядел,
А те хранили молчанье,
Но взгляд их был дерзок и смел.
К обрыву над бездной морскою
Слуги поставили их.
«За тайну меда, черви,
Останетесь вы в живых!»

И сын, и отец стояли,
Ни слова не проронив,
Цвел алым цветом вереск,
Шумел под обрывом прилив.
Но вот, к королю обернувшись,
Молвил старик ему:
«Скажу тебе я слово,
Но только тебе одному.

Жизнь дорога для старца,
А честь ему не нужна, –
Выдам тебе я тайну
Меда, что крепче вина».
Был стариковский голос
Резок, как птичий крик.
«Одна мне помеха – сын мой, –
Сказал королю старик. –

Молодость жизни не ценит,
Неведом ей смерти страх,
И стыдно мне свою совесть
Продавать у него на глазах.
Если же сбросят мальчишку
С гибельной высоты,
Тайну нашего меда
Тотчас узнаешь ты».

И сыну один из скоттов
Веревкой руки стянул
И юношу с обрыва
В бездну морскую швырнул;
И сгинул он в пучине,
Накрыл его грозный вал.
Последний из пиктов на это
Молча смотрел со скал.

«Не лгал я, был сын мне помехой,
Юнцы – ненадежный народ:
Храбрости им хватает,
Стойкости недостает.
А я – старик и не дрогну
Перед ножом и огнем:
Священная тайна меда
В сердце умрет моем».

ТЕОФИЛЬ ГОТЬЕ*

(1811–1872)

КАРМЕН

Худа; горят в каемке мглистой
Глаза цыганские у ней;
Ей кожу выдубил Нечистый,
А волос – черных туч мрачней.

Косятся женщины враждебно,
А все мужчины – наповал.
И у колен ее молебны
Служил толедский кардинал.

Ведь над смуглеющим затылком
Волос колышется копна,
И в ней, как в покрывале пылком,
Она лежит, обнажена.

Смеются, торжествуя, губы,
Блестят, как двух стручков багрец, –
Они напились, душегубы,
Горячей крови из сердец.

И черномазая такая
Красавиц за пояс заткнет,
Горючим взором распаляя
Тех, кто от страсти устает.

В прельстительном уродстве скрыта
Солинка из пучины той,
Откуда прянет Афродита,
Нахлынув пряной наготой.

* Можно сгрузить также этот перевод в авторском исполнении. Вес файла – 1,5 Mb.

ШАРЛЬ ЛЕКОНТ ДЕ ЛИЛЬ

(1818–1894)

ЕККЛЕСИАСТ

Екклесиаст сказал: "Уж лучше пес живой,
Чем мертвый лев". И нам одна потреба – в брашне,
Иное – тень и дым. И жизни пустотой
Исполнен черный гроб. А мир – навек вчерашний.

Перед лицом небес, объятый тишиной
Ночей древнейших, он смотрел с вершины башни,
Не покидая трон злачено-костяной,
И мрачно взорами парил в дали всегдашней.

Старинный солнца друг, ты сетовал. Ну что ж!
Смерть непреложная – ведь тоже только ложь.
Блажен, кто в ней исчез одним прыжком суровым.

А я бессмертием, как страхом, опьянен
И слышно мне теперь, как за стеной времен
Жизнь вековечная исходит долгим ревом.

ШАРЛЬ БОДЛЕР

(1821–1867)

ПАДАЛЬ

Душа моя, забыть возможно ль нам и надо ль
          Видение недавних дней –
У тропки гнусную разваленную падаль
          На жестком ложе из кремней?

Задравши ноги вверх, как девка-потаскуха,
          Вспотев от похоти, она
Зловонно-гнойное выпячивала брюхо,
          До наглости оголена.

На солнечном жару дохлятина варилась,
          Как будто только для того,
Чтобы сторицею Природе возвратилось
          Расторгнутое естество.

И небо видело, что этот гордый остов
          Раскрылся пышно, как цветок,
И вонь, как если бы смердело сто погостов,
          Вас чуть не сваливала с ног.

Над чревом треснувшим кружился рой мушиный,
          И черная личинок рать
Ползла густой струей из вспученной брюшины
          Лохмотья плоти пожирать.

Всё это волнами ходило и дышало,
          Потрескивая иногда;
И тело множилось, и жило, и дрожало,
          И распадалось навсегда.

Созвучий странных полн был этот мир вонючий –
          Журчаньем ветерка иль вод,
Иль шорохом зерна, когда тихонько в кучи
          Оно из веялки течет.

И формы зыбились – так марево колышет
          Набросок смутный, как во сне,
И лишь по памяти рука его допишет
          На позабытом полотне.

А сука у скалы, косясь на нас со злости,
          Пустившись было наутек,
Встревоженно ждала, чтоб отодрать от кости
          Свой облюбованный кусок.

Нет, все-таки и вам не избежать распада,
          Заразы, гноя и гнилья,
Звезда моих очей, души моей лампада,
          Вам, ангел мой и страсть моя!

Да, мразью станете и вы, царица граций,
          Когда, вкусив святых даров,
Начнете загнивать на глиняном матраце,
          Из свежих трав надев покров.

Но сонмищу червей прожорливых шепнете,
          Целующих как буравы,
Что сохранил я суть и облик вашей плоти,
          Когда распались прахом вы.

СТЕФАН МАЛЛАРМЕ

(1842–1898)

ЛАЗУРЬ

Лазурь предвечная усмешкой светлой лени
томит, прекрасная, небрежно как цветы
поэта полого, клянущего свой гений
на всю пустыню Мук и голой Маеты.

Закрыв глаза, бегу и чувствую: в пустую
мне душу взгляд ее – как совести удар.
Бежать? Куда? И вклочь какую ночь порву я
презренью этому отчаянному в дар?

Туманы, пепел свой рассейте серо-синий,
лохмотья мороков швырните в вышину,
чтобы осенней в них закутаться трясине,
и страшной крышею накройте тишину!

А ты, собрав камыш да ил, покинь немые,
о Скука милая, летейские пруды,
чтобы заделывать проемы голубые –
насмешниц злобных птиц воздушные следы!

Еще! – Вздымись из труб все чаще и до черни
печальный дым, и пусть бродячий каземат
исчадье чадное в прощальный час вечерний
утопит в копоти исчахший солнца взгляд!

Скончалось Небо! Я к тебе, бегом, Земное!
Да будет Идеал, свиреп как Грех, забыт
страдальцем, нынче там взыскующим покоя,
где на соломе скот людской блаженно спит!

Иду туда. Мой ум уже не предан глуму,
он пуст как баночка из-под румян и так –
забыв гримировать рыдающую думу –
с прискорбием зевать на замогильный мрак.

Вотще: Лазурь поет, ликуя все победней
в колоколах, звенит и устрашает нас
жестоким голосом и голубой обедней
из меди, о душа! бессмертной вознеслась!

В тумане искони она булатом ратным
сечет природную твою тоску и хмурь;
куда же с мятежом бесплодным и развратным?
Я одержим. Лазурь! Лазурь! Лазурь! Лазурь!

ПОЛЬ ВЕРЛЕН

(1844–1896)

NEVERMORE

Память, память! Что надо тебе? Улетала
Птица летняя, осень глядела устало,
Солнце луч однозвучный в дубравы метало
И, взрываясь от ветра, листва трепетала.

С глазу на глаз мечтая, бродили мы с ней,
Пряди мыслей вразлет, и фиалки нежней
Вдруг взглянула: «Какой же из прожитых дней
Всех дороже тебе?» – ее голос ясней

И светлее зари золотистой разлился.
Улыбаясь ей молча в ответ, я склонился
И руки поцелуем коснулся тогда.

– Сколько в первых цветах аромата и мая!
И как шепчет оно, это первое «да»,
С милых губ осторожно и нежно слетая!

*   *   *

Это – праздник хлебов, это – праздник зерна
В милых старых местах после стольких скитаний!
Всё гудит. Добрым жаром природа полна,
Розовеет и тень в этой солнечной бане.

Посвист блещущих кос. Под сверкающий взмах
Золотая солома склоняется снова,
А долина вдали вся в стогах и косцах
И лицом каждый час то светла, то сурова.

Тяжко дышит работа и всё на ходу.
Солнце мирное ждало с весны урожая
И теперь деловито хлопочет в саду,
Лозы гроздьями, словно возы, нагружая.

Солнце! Ты на людей потрудись, старина!
Из муки испеки хлеб пахучий и белый,
Поднеся им забвения в чарке вина!
Бог на помочь, жнецы! В добрый час, виноделы!

Ибо самую суть пожинает Господь,
Цвет и злаков, и лоз с трудолюбия мира,
Превращая их в Кровь, превращая их в Плоть
И готовя для гостии и для потира.

РОБЕР ДЕ МОНТЕСКЬЮ-ФЕЗАНЗАК

(1855–1921)

ФО
Нет в жизни ничего прекраснее, слаще
и величественнее таинственного.
                                           Шатобриан

Японцы выбрали эгидою от бед
Таинственную тварь и странное растенье:
Грибы, которые ни зверь земной, ни цвет,
А к ним нетопырей, что вживе схожи с тенью.

Не в сих ли символах уразуметь дано,
Что счастье не бежит к свободам бирюзовым,
А только к ласковым и непонятным зовам
С вопросом, шепчущим: «Да где и в чем оно?»

МОЛИТВА СЛУГИ

Я запер зал опять и поприбрал покои, –
У барского добра без сна мне ночевать.
У пса – и у того есть время для покоя:
Врастяжку на плите он может почивать.

Закрыл водопровод, поставил в шкаф посуду,
И платье вычистил, и лампу я зажег,
И в тихой темноте под лестницею буду
Теперь ронять слезу на черствый свой кусок.

Мне отдых, Господи, сужден лишь на кладбище,
Впервые для меня зов будет мил и прав,
Когда откликнусь я, лежа в гробу на днище,
Тебя, о Господи, хозяином назвав.

ПОЛЬ ВАЛЕРИ

(1871–1945)

ШАГИ

Твои шаги прошелестели,
Воспитанники тишины,
К моей недремлющей постели,
И медленны и ледяны.

Какая сладость! Слава богу,
Что ты лишь поступь тени, но
Ведь только так, на босу ногу,
Любое благо мне дано.

Жильца моих заветных мыслей
Ты успокой, а не волнуй
Губами, что над ним нависли,
Неся насущный поцелуй.

Так не спеши, а то ужалишь!
Дай быть, дыша иль не дыша!
Я тем и жил, что ждал тебя лишь.
Твои шаги – моя душа.

ТАЙНАЯ ОДА

Конец и сладостный и нежный –
Забыв борьбу, паденьем славным
Пляс завершить и лечь небрежно
На мягкий мох всем телом плавным.

О нет! Вовеки так светло
Блеск летних искр, и тих и мал,
Усеяв потное чело,
Победу не торжествовал.

Но тело сильное иссякло.
Его коснулась Мгла, и – чудо! –
Оно, сломившее Геракла,
Теперь – лишь розовая груда.

Под звездный шаг усни скорей,
Разъятый медленно герой!
Ведь Гидра, знак богатырей,
Вскрылила в беспредельный строй.

Какой победный шаг внушает
Душа пространству потаенно,
Когда разбег времен свершает –
Тельца, Медведицы, Дракона!

Вот он, сиятельный конец,
Когда в мерцании чудес
Он чудищ и богов гонец
И весть о подвигах Небес.

РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ

(1875–1926)

Из «Часослова»

*   *   *

Как в избушке сторож у окошка,
вертоград блюдя, не спит ночей,
так и я, Господь, Твоя сторожка,
ночь я, Господи, в ночи Твоей.

Виноградник, нива, день на страже,
старых яблонь полные сады
и смоковница, на камне даже
приносящая плоды.

Духовитые суки высоки.
И не спросишь, сторожу ли я.
Глубь Твоя взбегает в них, как соки,
на меня и капли не лия.

*   *   *

На богомолье утром. И покорно,
как бы с похмелья тяжкого, встает
восточный тощий, нищенский народ.
Едва заслыша благовест соборный,
они под ранним солнцем собрались.

Бородачи степенно бьют поклоны,
в чадрах или халатах душных жены
молчат, и тяжко и настороженно
из шуб детишки выползают сонно,
а снился им Ташкент или Тифлис.
К колодцам православный сей ислам
идет и тянет руки, как пиалы,
как если б в эти кроткие фиалы
лилась душа с водою пополам.
И пьют, лицо в пригоршню погружая,
а грудь рукою левой обнажая,
святую воду держат у груди,
как бы прохладный легкий лик в слезах,
заговоривший о земных скорбях.

А скорби тут. Они стоят кругом.
Глаза в них тускнут. И не знаешь – в ком.
Кто эти люди? Мужики иль слуги?
А может быть, расстриги-чернецы?
Иль, может, прогоревшие купцы,
иль искушенья ждущие ворюги,
иль девки, кратких радостей подруги,
что скорчились на корточках и в дуги
согнулись скорбно, иль в своем недуге
блуждающие, как в безумном круге,
юродивые и слепцы?
Все как цари они, в великой туге
пустили на ветер свои дворцы.
Как мудрецы, они созрели ныне,
избранники, взалкавшие пустыни,
где Божья тварь им пищею была,
отшельники, прошедшие по долам,
о ветер стукаясь лицом тяжелым
и в одиночестве глухом и голом
страшась тоски. Она была как кол им
и все же их чудесно вознесла.
Былые слуги будней и заботы,
вступившие и в крестный ход и в хор,
коленопреклоненные полеты
и те хоругви, что собор
в притворе прячет до Страстной субботы.

И ныне снова движутся с трудом.

Иные медленно глядят на дом,
где хворые ночуют богомольцы.
Вон инок выполз, бесами ведом,
с тенисто-синим испитым лицом.
Плетьми повисли волосы на нем,
а ряса завилась на теле в кольца.

Согнулся – как сломался пополам,
забился на земле двумя кусками.
Прилипла, словно вопль, земля к устам
и стала, будто бы он сам,
вытягиваться и махать руками.

Ушла падучая, его погладив
прохладною рукой по волосам.

И он вспорхнул, как будто крыльев чая,
и чувство легкости, его качая,
ввело во искушенье птичьей верой.
Меж рук своих, и тощ и долговяз,
повис он, как Петрушка, кособоко,
и в силу крыльев верил он глубоко,
и в то, что мир уже который час
под ним разостлан, словно степь, широко.
Но недоверчиво косил он глаз:
куда же он попал? Над ним высоко
кручиною пучина собралась.
И в серебристой глуби вод седых
он рыбою резвился и вился
в кустах кораллов, возле звезд морских.
Вода русалке юной волоса
чесала, гребнем проплывая в них.
Он вышел на берег и стал жених
покойнице: все девушки должны
быть с кем-нибудь уже обручены,
когда выходят на поляны рая.
И вкруг нее, как хоровод ступая,
приплясывал он, руки заплетая
вокруг себя в такой же хоровод.
Прислушался: ужели тень чужая,
замыслившая в хоровод пуститься,
не веря пляске, ждет, и ждет, и ждет?
Он понял, что теперь пора склониться
пред Тем, Кто как венец и багряница
одел пророков некогда, и вот
у нас в руках Он, Тот, Кем нам кормиться,
из семени возросшая Пшеница.
Народ чредою с нивы возвратится,
как ладом песенным, с полей пойдет.

Чернец склонился низко, до земли,
но старец словно спал, и око
не замечало инока. В пыли
склонился он пред старцем так глубоко
что дрожь и ужас тело сотрясли.

Но старец на монаха не взглянул.

Чернец себя за волосы рванул,
стал выколачивать себя, как плащ, о ствол.
Но старец даже бровью не повел.

Тогда, как меч берет палач с отрадой,
себя взял в руки яростный чернец,
рубил, рубил – изранил он ограды,
и в землю он вонзился наконец.
Но старец только глянул как слепец.

Содрал недужный рясу, как бересту,
и, старцу протянув, лицом поник.
И Он, как отроку, тогда сказал: – Возрос ты!
Но знаешь ли, кто Я? – Тот знал – и вмиг
у подбородка скрипкой лег, и просто
и кротко взял его рукой Старик.

БОЛЕСЛАВ ЛЕСЬМЯН

(1877–1937)

ВЕЧЕРОМ

Сумрак густеет и дышит холодом в огород,
Кажется – даль заблудилась, тихо стоит у ворот...
Ветер метнулся с крыши в самую глубь гущины –
Петь он во мне ль затеял? И сквозь напев видны
          Бор и восход полумесяца.

Глянул на двор полумесяц из-за вершин берез,
И возникают колодец да одинокий воз,
А у колес меж спицами, сбившись с дороги, спит
Дух в промежутках светлых, и скоро тени ракит
          В темень единую смесятся.

Окна на пруд загляделись, падает блеск из них
И, потихоньку тлея, в травах ползет росяных.
Вереск в руке моей вянет, странно вымолвить вслух
Имя свое, если скоро лес и росящийся луг
          В темень единую смесятся.

Тень моя шла по ниве в раззолочённый день,
Ночью в стенах пустынных бродит эта же тень.
В стеклах, явясь ниоткуда, – уйма мохнатой тьмы.
Пруд серебрится и видит иначе, нежели мы,
          Бор и восход полумесяца.

СВИДРЫГА И МИДРЫГА

То не кони понеслися вихрем над кулигой –
Расплясались два пропойцы, Свидрыга с Мидрыгой.

Ток под билом так не стонет, когда бьют цепами,
Как лужок молотят пятки, точно кулаками.

Тут и шасть к ним Полудница, бледная девица:
И Свидрыге, и Мидрыге, и танцу дивится.

И в глаза им, словно в ясли, глядит, как шальная:
«С кем из вас пройдуся в плясе – ведь на двух одна я?»

«Я с тобой, – сказал Свидрыга, – пойду в круговую».
А Мидрыга рукой машет: «Поищи другую».

Всяк, за ручку ухвативши, к себе девку тянет:
«Тебя, девонька скупенька, на нас двоих станет».

А она им бездыханно прямо в губы дышит,
Без смеху в глаза смеется и без жару пышет.

Пополам она распалась, стались из девицы
Девка слева, девка справа – две сродных сестрицы!

«Твоего двойного тела, видишь, нам хватило!
С нами, полднями, пляши-ка, пока вволю пыла!

По четыре у единой девки рук да ляжек.
Мы твоим упьемся срамом вдрызг, аж с ног поляжем!»

Точно в драку, в пляс пустились два гуляки бравых.
Гул пошел по всей кулиге, суматоха в травах.

Пляшет с левою Мидрыга, а Свидрыга с правой.
Первый поднял пыль подметкой, а второй – халявой.

Боком, скоком, поворотом – душу нараспашку!
Потоптали и ромашку, и чабрец, и кашку.

«Сгинь живьем!» – орет Свидрыга, а Мидрыга: «К лиху!»
До упаду пляшут оба, эх, без передыху!

Увидали – помирает в танце плясовица.
В одночасье в двух обличьях кончилась девица.

«Не в особицу мы тело схороним такое –
Ведь вдвойне оно плясало и умерло вдвое.

Похороним на погосте, поросшем отавой,
Ей отслужим панихиду – что левой, что правой!»

В двух гробах похоронили, но в одной могиле.
Разом гуд пошел подземный, гробы дробь забили,

Пляшут, тела понаевшись, веселятся, сыты,
Крышки накось, крышки набок, пасти приоткрыты.

Пляшут, кружатся, и скачут, и топочут тяжко,
Боком, скоком, поворотом – доски нараспашку.

Ажно Смерть, горюя лихо, – в пляс, треща костями,
Аж нутро погоста в страхе трясет потрохами.

Аж в себе же заблудился хоровод безумный.
Ажно стало под землею весело и шумно.

У Свидрыги и Мидрыги разум помутило,
Точно мельничным крылом, их вертело-крутило.

То, что марилось туманно, стало вовсе слепо.
Не видать, где будет право, а где будет лево.

Где гроб правый, где гроб левый – никак не рассудят
И кому какая девка им по смерти будет.

И в глазах их ошалелых все замельтешило,
Кто Свидрыга, кто Мидрыга – память им отшибло.

Только черное кишенье – уйму смерти видят.
«Люди добрые, гостюйте, здесь вас не обидят.

Будет каждому по гробу вам, танцорам бравым.
В одном вечность левым глазом, в другом косит правым».

И над бездной на колени пали, еле живы.
Заплясали на коленях прямо у обрыва.

Танцевали на карачках и порознь, и рядом –
И ползком и с перевертом, ладом и неладом.

Сдунуло их, словно стружки, во два темных гроба,
В прорву смерти полетели кверх ногами оба!

СЕРЕБРЕНЬ

Сменить на дрожь ночную тьмину
Ждет полусонная роса.
Дуб верует дикарски Тмину,
В его наплыв на небеса.

Свет умирает в дебрях бора.
Вповалку на траве окрест.
Ночь запоздала у забора,
Сребристого грядущим звезд.

Где бездорожье? Где дорога?
Посмертный вздох и боль навзрыд?
Иль ни дыханья нет, ни Бога.
А месяц и ни в чем горит?

Он деревенька непростая,
Где копит тишь брат Серебрень,
Себя же сном перерастая,
И в серебре он всякий день.

Завзятый он Существователь!
Поэт. Вина и мглы знаток.
Беспутью друг и снам ласкатель,
Певучий вечности поток.

В сеть рифм к нему – осот и мыши
Сребристые, а он, паук,
Бросает сор сребристой тиши
На лунный луг или пралуг.

«Смерть! – молвит. – Тьма нас слышит свыше.
Оставь же смех свой показной!»
И сыплет мусор синей тиши
На лунный зной или празной.

«Я мглой дышу, ее колыша,
Чтоб с Божьей вьюгой охрометь».
И сыплет сор златистой тиши
На медь луны или прамедь.

А там долин и косогоров
Кривые синие устои
И словно сцена без актеров –
Пространств отчаянье пустое.

И шепчет он ничтожной дали:
«Мрак не единым светом сыт.
Несчастие нас всех разит,
Так будет прок от серебра ли?

Пока со смертью в малость мрака
Течет мой помысл, как слеза,
Пусть звездной пылью зодиака
Ничто запорошит глаза!»

Так шепчет он. Ничто разбухло,
Блестя когтями из глубин...
Еще одна звезда потухла
И умер Бог еще один.

ПАННА АННА
Был у краковянки
Парень деревянный.
                       Известная песня

Как падут туманы
И за горы день снижается,
Тут-то панна Анна
На всю ночку наряжается.

А сама немая,
И из мрака чернокнижного
Парня вынимает,
Взглядом вовсе неподвижного.

Вот он, деревянный,
Злой бездум и без прозвания!
Но волшбою странной
Входит он в существование.

Дивь его тревожит
При его нечеловечности.
Панна Анна может
Запылать к соблазну вечности.

Днем его нет с нею,
Ночью же бывают вместе, и
Сладки твердость шеи,
Мертвых рук и губ нашествие.

«Богом я забыта
В снах с предсмертной поволокою.
Никого! Что ж ты-то
Не голубишь одинокую?»

Он ее бездушно
Приголубит и надвинется,
А она послушно
Полным сном как опрокинется!

Пятернею дюжей
Рвет он шелковые волосы
В клочья и к тому же
Плющит груди в кровь и в полосы.

А она погрязла
В муке, превращенной в счастие.
И всем болям назло
Кровь и мгла ей – как причастие.

Страхом воспаленным
Дивно в эту полночь дышится,
И виденьем сонным
И вся в росах смерть колышется.

А потом немота
С длинными междусобытьями,
И не дышит кто-то,
Лишь бы где-то как-то быть ему.

День заря означит
Средь стекла, еще туманного.
Панна Анна прячет
Палачугу деревянного.

Роза к черной шали
Безуханная приколется.
По роялю в дали
Пальцы – словно за околицу.

Звук за звуком тает,
В сундуке немое чучело.
Кто же угадает,
С кем она ту ночь измучила.