На главную страницу

БОРИС ДУБИН

1946–2014

Литературовед и социолог, не много, но постоянно печатающийся вот уже более четверти века и как переводчик французской, испанской, португальской, латиноамериканской поэзии. Однако главное дело жизни Дубина – поэзия и проза одного из величайших писателей XX века, аргентинца Хорхе Луиса Борхеса, заслуживает специального внимания; переводы Дубина из Борхеса издавались многократно. Ниже читателю предлагается почти один только Борхес, где, кажется, удалось то, что переводчики между собой называют словосочетанием "хрустальный звон": иначе говоря, перевод невозможен, но вот... оказался возможен. Пессоа у Дубина первооткрытием не стал, но некоторые стихотворения оказались в его переложении исключительно хороши.


ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕС

(1899-1986)

КЛЕПСИДРА

Последнею в клепсидре будет капля
медовой сладости. На миг один
она блеснет и скроется во мраке,
а с нею мир, что красному Адаму
сулил когда-то Он (или Оно):
твоя любовь, твое благоуханье;
мысль, проникающая в суть вещей
(скорей всего напрасна), та минута,
когда к Вергилию пришла строка;
вода изжаждавшихся, хлеб голодных;
незримый снег, ласкающий лицо;
пропахший том, нащупанный в потемках
пылящихся в забросе стеллажей;
восторг клинка в кровопролитной схватке,
распаханные бриттами моря;
отрада вдруг раздавшихся в безмолвье
любимых нот; одно воспоминанье,
бесценное и стертое; усталость
и миг, когда нас разнимает сон.

ЛЕГЕНДАРНОЕ ОСНОВАНИЕ БУЭНОС-АЙРЕСА

И сквозь вязкую дрему гнедого болота
основатели края на шхунах приплыли?
Пробивались к земле через цвель камалота
размалеванных лодок топорные кили.

Но представим, что всё по-другому: допустим,
воды сини, как если бы в реку спустился
небосвод со звездой, догоравшей над устьем,
когда ели индейцы, а Диас постился.

А верней – было несколько сот изможденных,
что, пучину в пять лун шириною осилив,
вспоминали о девах морских, о тритонах
и утесах, которые компас бесили.

Понастроили шатких лачуг у потока
и уснули – на Риачуэло, по слухам.
До сих пор теми баснями кормится Бока.
Присмотрелись в Палермо и к тем развалюхам –

к тем лачужным кварталам, жилью урагана,
гнездам солнца и ливня, которых немало
оставалось и в наших районах: Серрано,
Парагвай, Гарручага или Гватемала.

Свет в лавчонке рубашкою карточной розов.
В задних комнатах – покер. Угрюмо и броско
вырос кум из потемок – немая угроза,
цвет предместья, всесильный король перекрестка.

Объявилась шарманка. Разболтанный валик
с хабанерой, и гринго заныл над равниной.
"Иригойена!" – стены корралей взывали.
Саборидо тиранили на пианино.

Веял розой табачный ларек в запустенье.
Прожитое, опять на закате вставая,
оделяло мужчин своей призрачной тенью.
И с одною панелью была мостовая.

И не верю я сказке, что в некие годы
создан город мой, вечный, как ветры и воды.

ТАНГО

Где вы теперь? – о тех, кого не стало,
Печаль допытывается, как будто
Есть область мира, где одна минута
Вмещает все концы и все начала.

Где (вторю) те апостолы отваги,
Чьей удалью по тупикам окраин
И пригородов был когда-то спаян
Союз отчаянности и навахи?

Где смельчаки, чья эра миновала,
Кто в будни – сказкой, в эпос – эпизодом
Вошел, кто не гонялся за доходом
И в страсти не выхватывал кинжала?

Лишь миф – последний уголь в этой серой
Золе времен – еще напомнит въяве
Туманной розой о лихой ораве,
Грозе Корралес или Бальванеры.

Где в переулках и углах за гранью
Земною караулит запустенье
Тот, кто прошел и кто остался тенью, –
Клинок Палермо, сумрачный Муранья?

Где роковой Иберра (чьи щедроты
Церквам не позабыть), который брата
Убил за то, что было жертв у Ньято
Одною больше, и сравнял два счета?

Уходит мифология кинжалов.
Забвенье затуманивает лица.
Песнь о деяньях жухнет и пылится,
Став достоянием сыскных анналов.

Но есть другой костер, другая роза,
Чьи угли обжигают и поныне
Тех черт неутоленною гордыней
И тех ножей безмолвною угрозой.

Ножом врага или другою сталью –
Годами – вы повержены бесстрастно,
Но, ни годам, ни смерти не подвластны,
Пребудут в танго те, кто прахом стали.

Они теперь в мелодии, в беспечных
Аккордах несдающейся гитары,
Чьи струны из простой милонги старой
Ткут праздник доблестных и безупречных.

Кружатся львы и кони каруселей,
И видится обшарпанная дека
И пары, под Ароласа и Греко
Танцующие танго на панели

В миг, что заговорен от разрушенья
И высится скалой над пустотою,
Вне прошлого и будущего стоя
Свидетелем смертей и воскрешенья.

Свежо в аккордах всё, что обветшало:
Двор и беседка в листьях винограда.
(За каждой настороженной оградой –
Засада из гитары и кинжала.)

Бесовство это, это исступленье
С губительными днями только крепло.
Сотворены из времени и пепла,
Мы уступаем беглой кантилене;

Она – лишь время. Ткется с нею вместе
Миражный мир, что будничного явней:
Неисполнимый сон о схватке давней
И нашей смерти в тупике предместья.

АЛЕКСАНДЕР СЕЛКИРК

Мне снится, что кругом – всё то же море,
Но тает сон, развеян перезвоном,
Который славит по лугам зеленым
Английские спасительные зори.

Пять лет я замирал перед безмерной
И нелюдимой вечностью пустыни,
Чье наваждение пытаюсь ныне
Представить в лицах, обходя таверны.

Господь вернул мне этот мир богатый,
Где есть засовы, зеркала и даты,
И я уже не тот, сменивший имя,

Кто взгляд стремил к морскому окоему.
Но как мне весть подать тому, другому,
Что я спасен и здесь, между своими?

МГНОВЕНИЕ

Где череда тысячелетий? Где вы,
Миражи орд с миражными клинками?
Где крепости, сметенные веками?
Где Древо Жизни и другое Древо?
Есть лишь сегодняшнее. Память строит
Пережитое. Бег часов – рутина
Пружинного завода. Год единый
В своей тщете анналов мира стоит.
Между рассветом и закатом снова
Пучина тягот, вспышек и агоний:
Тебе ответит кто-то посторонний
Из выцветшего зеркала ночного.
Вот всё, что есть: ничтожный миг без края, –
И нет иного ада или рая.

АЛХИМИК

Юнец, нечетко видимый за чадом
И мыслями и бдениями стертый,
С зарей опять пронизывает взглядом
Бессонные жаровни и реторты.

Он знает втайне: золото живое,
Скользя Протеем, ждет его в итоге,
Нежданное, во прахе на дороге,
В стреле и луке с гулкой тетивою.

В уме, не постигающем секрета,
Что прячется за топью и звездою,
Он видит сон, где предстает водою
Всё, как учил нас Фалес из Милета,

И сон, где неизменный и безмерный
Бог скрыт повсюду, как латинской прозой
Геометрично изъяснил Спиноза
В той книге недоступнее Аверна...

Уже зарею небо просквозило,
И тают звезды на восточном склоне;
Алхимик размышляет о законе,
Связующем металлы и светила.

Но прежде чем заветное мгновенье
Придет, триумф над смертью знаменуя,
Алхимик-Бог вернет его земную
Персть в прах и тлен, в небытие, в забвенье.

ЭЛЕГИЯ

Быть Борхесом – странная участь:
плавать по стольким разным морям планеты
или по одному, но под разными именами,
быть в Цюрихе, в Эдинбурге, в обоих Кордовах разом –
Техасской и Колумбийской,
после многих поколений вернуться
в свои родовые земли –
Португалию, Андалусию и два-три графства,
где когда-то сошлись и смешали кровь датчане и саксы,
заплутаться в красном и мирном лондонском лабиринте,
стареть в бесчисленных отраженьях,
безуспешно ловить взгляды мраморных статуй,
изучать литографии, энциклопедии, карты,
видеть всё, что отпущено людям, –
смерть, непосильное утро,
равнину и робкие звезды,
а на самом деле не видеть из них ничего,
кроме лица той девушки из столицы,
лица, которое хочешь забыть навеки.
Быть Борхесом – странная участь,
впрочем, такая же, как любая другая.

ДЖЕЙМС ДЖОЙС

Дни всех времен таятся в дне едином
Со времени, когда его исток
Означил Бог, воистину жесток,
Срок положив началам и кончинам,
До дня того, когда круговорот
Времен опять вернется к вечно сущим
Началам и прошедшее с грядущим
В удел мой – настоящее – сольет.
Пока закат придет заре на смену,
Пройдет история. В ночи слепой
Пути завета вижу за собой,
Прах Карфагена, славу и геенну.
Отвагой, Боже, не оставь меня,
Дай мне подняться до вершины дня.

ПРЕДМЕТЫ

И трость, и ключ, и язычок замка,
И веер карт, и шахматы, и ворох
Бессвязных комментариев, которых
При жизни не прочтут наверняка,
И том, и блеклый ирис на странице,
И незабвенный вечер за окном,
Что обречен, как прочие, забыться,
И зеркало, дразнящее огнем
Миражного рассвета... Сколько разных
Предметов, караулящих вокруг, –
Незрячих, молчаливых, безотказных
И словно что-то затаивших слуг!
Им нашу память пережить дано,
Не ведая, что нас уж нет давно.

К НЕМЕЦКОЙ РЕЧИ

Кастильское наречье – мой удел,
Колокола Франсиско де Кеведо,
Но в бесконечной кочевой ночи
Есть голоса отрадней и роднее.
Один из них достался мне в наследство –
Библейский и шекспировский язык,
А на другие не скупился случай,
Но вас, сокровища немецкой речи,
Я выбрал сам и много лет искал,
Сквозь лабиринт бессонниц и грамматик,
Непроходимой чащею склонений
И словарей, не твердых ни в одном
Оттенке, я прокладывал дорогу.
Писал я прежде, что в ночи со мной
Вергилий, а теперь могу добавить:
И Гёльдерлин, и "Херувимский странник".
Мне Гейне шлет нездешних соловьев
И Гёте – смуту старческого сердца,
Его самозабвенье и корысть,
А Келлер – розу, вложенную в руку
Умершего, который их любил,
Но этого бутона не увидит.
Язык, ты главный труд своей отчизны
С ее любовью к сросшимся корням,
Зияньем гласных, звукописью, полной
Прилежными гекзаметрами греков
И ропотом родных ночей и пущ.
Ты рядом был не раз. И нынче, с кромки
Бессильных лет, мне видишься опять, –
Далекий, словно алгебра и месяц.

ФЕРНАНДО ПЕССОА

(1888–1935)

* * *

Откуда тот бриз мимолетный
Донесся, цветеньем дыша?
Обласкана и беззаботна,
Ответа не просит душа.

Сознание замерло втуне.
Лишь музыка правит одна.
И так ли уж важно, колдунья,
Что сердце пронзаешь до дна?

И что я такое на свете,
Неверном, как сон наяву?
Но слушаю отзвуки эти
И – хоть ненадолго! – живу.

* * *

Мы лишь тени от мира другого,
Где доподлинно живы душой.
Там не лгут ни движенье, ни слово,
Здесь, для темного глаза людского,
Оставаясь гримасой чужой.

Так туманно и неуследимо
Всё, чем кажемся, суть затая
И маяча химерою мнимой –
Зыбче отсвета, призрачней дыма
От пылающего бытия.

И лишь кто-то из нас на мгновенье
Угадает, стряхнув миражи,
По кривлянью уродливой тени
Потайное, прямое движенье
Непритворно задетой души.

И увидевший глубь за личиной,
Что застыла, ужимкой дразня,
Пробуждается он от кончины,
Сберегая хоть отблеск единый
Ослепившего вчуже огня.

И не ведает больше покоя –
Как изгнанник, той явью клеймен,
Что, зарницей блеснув колдовскою,
Отшвырнула томиться тоскою
В лабиринте пространств и времен.