На главную страницу

АНАТОЛИЙ ГЕЛЕСКУЛ

1934, Днепропетровск — 2011, Москва

Быть может, самый знаменитый в своем поколении поэтов-переводчиков, отчасти потому, что для русского читателя Лорка – любимый поэт, а переводы Гелескула из Лорки – самые знаменитые, после разве что цветаевских. Первую книгу своих избранных переводов из самых разных поэтов – испанских, французских, польских и многих других – Гелескул посвятил памяти своего литературного учителя, Валерия Столбова, бывшего многие годы заместителем главного редактора "Художественной литературы" и создавшего для Гелескула то, что называется "режимом наибольшего благоприятствования". Гелескул – один из немногих переводчиков, у коих есть свое племя "фэнов", и немалое. Даже такой суровый критик, как Сергей Петров, маниакально влюбленный в стихи Болеслава Лесьмяна, назвал "Куклу" Лесьмяна в переводе Гелескула в числе пяти лучших русских поэтических переводов за все времена. Упомянутая выше авторская книга заслуживает особого внимания: называется она "Темные птицы. Зарубежная лирика в переводах Анатолия Гелескула", издана московским издательством "Весть" при поддержке Фонда Анатолия Якобсона. Предисловие к этой книге Гелескул заканчивает так: "Свои переводы ни защищать, ни оправдывать не собираюсь – пусть защищаются сами и насколько в силах. Самому судить о себе трудно и вряд ли возможно". Читательский суд переводов Гелескула пока складывается в их пользу. В частности, Анна Ахматова (по свидетельству Л.К. Чуковской) говорила о переводе Гелескула из Леона Фелипе ("Иностранная литература", 1964 № 12) – "невероятный, восхитительный".


ТЕОФИЛЬ ГОТЬЕ

(1811-1872)

ЗМЕИНАЯ НОРА

Проглянет луч – и в полудреме тяжкой,
По-старчески тоскуя о тепле,
В углу между собакой и бродяжкой
Как равный я улягусь на земле.

Две трети жизни растеряв по свету,
В надежде жить успел я постареть
И, как игрок последнюю монету,
Кладу на кон оставшуюся треть.

Ни я не мил, ни мне ничто не мило;
Моей душе со мной не по пути;
Во мне самом давно моя могила –
И я мертвей умерших во плоти.

Едва лишь тень потянется к руинам,
Я припаду к остывшему песку
И, холодом пронизанный змеиным,
Скользну в мою беззвучную тоску.

ГИЙОМ АПОЛЛИНЕР

(1880-1918)

ИЗ ПОСЛАНИЙ К ЛУ

* * *

Воспоминания как эти пустыри
Где только вороны рассыпаны петитом
Могилою земля и сколько ни мудри
Аэроплан любви снижается подбитым
Но я не жалуюсь Я радуюсь судьбе
Наперекор всему наперекор тебе

И я верну еще верну беглянку Лу
Вцеплюсь как верный пес но с волчьею повадкой
Я лишь упорней стал Альпийскому орлу
Не впиться в голубя такой смертельной хваткой

Но рад что выехал и не вернусь назад
Хоть за четыре дня устал я от дороги
Я не в унынии я рад поверь я рад
И счастливо смеюсь рифмуя эти строки

По ржавой слякоти сползающей в кювет
Бредут окопники и взгляд их жжет и ранит
Нам нет возврата в сад и лавров больше нет
Влюбленного убьют любимая обманет

И погребет тоска бессмысленные дни
Под несмолкаемый сосновый гул плакучий
Дождусь ли глаз твоих единственной родни
И всё ли кончено раз я тебе наскучил

* * *

Та ради которой поэт уходил волонтером
Та чьих уверений хватило на первые дни
О вечно душистая вечно доступная взорам
Тебе моя роза дарю этот запах резни

Ты в бурю не вянешь едва устояв под напором
И так же душиста во тьме на свету и в тени
Овей твоих рыцарей в масках залегших по норам
На полузадушенных газом надеждой дохни

Клубится в нас гиблый туман до костей береди
А дождь этой ночью как тихое нежное море
Оглохший скрипач я играю на струнах дождя

Я песни любви вспоминаю и памяти вторя
Стеклянные струны привычно баюкают горе
На землю сырую далекое небо сводя

ХУАН РАМОН ХИМЕНЕС

(1881-1958)

* * *

Грядущие леса скрытно колышутся в нынешних. 
Морис де Герен (фр.) .


Омыла нам сердца тенистая вода,
и пахнет розами ручей среди малины.
А в небе на ветру колышется звезда,
льют нежный аромат нездешние долины.

Уже царит луна над отсветами дня.
В небесной ясности коза стоит на круче,
одна среди цветов, и падает, звеня,
капель бубенчика протяжно и плакуче.

Любовь так молода! Еще душа нежна,
как цвет на миндале, как стебель майорана,
еще блаженно спят под сердцем семена
грядущих горестей, посеянных так рано!

СОСНЫ ВЕЧНОСТИ

На запоздалом рассвете
скоро и я в синеву,
за корабельную рощу,
к вечной сосне уплыву.

Нет, не под парусом белым.
Вынесет тело волной,
той молчаливой, что сменит
мертвую зыбь тишиной.

Там, где свидания вечны,
с солнцем сойдется звезда
и не пришедшего встретит
тот, от кого ни следа.

Будет нас пятеро равных
в сетке теней на свету.
Равенства голая сущность
все подведет под черту.

Из бесконечного вычесть
так же нельзя, как причесть.
Раз несущественна разность,
все остается как есть.

И чтоб душа не смолкала
в их отголоске морском,
вечные сосны сомкнутся
над первозданным песком.

ФЕДЕРИКО ГАРСИЯ ЛОРКА

(1898-1936)

НЕБЫЛИЦА О ДОНЕ ПЕДРО И ЕГО КОНЕ

СХВАТКА

В токе враждующей крови
над котловиной лесною
нож альбасетской работы
засеребрился блесною.
Отблеском карты атласной
луч беспощадно и скупо
высветил профили конных
и лошадиные крупы.
Заголосили старухи
в гулких деревьях сьерры.
Бык застарелой распри
ринулся на барьеры.
Черные ангелы носят
воду, платки и светильни.
Тени ножей альбасетских
черные крылья скрестили.
Под гору катится мертвый
Хуан Антонио Монтилья.
В лиловых ирисах тело,
над левой бровью – гвоздика.
И крест огня осеняет
дорогу смертного крика.

Судья с отрядом жандармов
идет масличной долиной.
А кровь змеится и стонет
немою песней змеиной.
– Так повелось, сеньоры,
с первого дня творенья.
В Риме троих недочтутся
и четверых в Карфагене.

Полная бреда смоковниц
и отголосков каленых,
заря без памяти пала
к ногам израненных конных.
И ангел черней печали
тела окропил росою.
Ангел с оливковым сердцем
и смоляною косою.

РОМАНС С РАЗМЫТЫМ ТЕКСТОМ

Едет верхом дон Педро
вниз по траве пригорка.
Ай, по траве пригорка
едет и плачет горько!
Не подобрав поводья,
бог весть о чем тоскуя,
едет искать по свету
хлеба и поцелуя.
Ставни, скрипя вдогонку,
спрашивают у ветра,
что за печаль такая
в сердце у дона Педро...

На дно затоки
уплыли строки.
А по затоке
плывет, играя,
луна –
и с высот небесных
завидует ей вторая.
Мальчик
с песчаной стрелки
смотрит на них и просит:
– Полночь, ударь в тарелки!

...Вот незнакомый город
видит вдали дон Педро.
Весь золотой тот город,
справа и слева кедры.
Не Вифлеем ли? Веет
мятой и розмарином.
Тает туман на кровлях.
И к воротам старинным
цокает конь по плитам,
гулким, как тамбурины.
Старей и две служанки
молча открыли двери.

– "Нет", – уверяет тополь,
а соловей не верит...

Под водою
строки плывут чередою.
Гребень воды качает
россыпи звезд и чаек.
Сна не тревожит ветер
гулом гитарной деки.
Только тростник и помнит
то, что уносят реки.

...Старец и две служанки,
взяв золотые свечи,
к белым камням могильным
молча пошли под вечер.
Бедного дона Педро
спутник по жизни бранной,
конь непробудно спящий
замер в тени шафранной.
Темный вечерний голос
плыл по речной излуке.;
Рог расколол со звоном
единорог разлуки.
Вспыхнул далекий город,
рухнул, горящий.
Плача побрел изгнанник,
точно незрячий.
Подняли звезды
вьюгу.
Правьте, матросы,
к югу...

Под водою
слова застыли.
Голоса затерялись в иле.
И среди ледяных соцветий –
ай! – дон Педро лягушек тешит,
позабытый всеми на свете.

ГАЗЕЛЛА О ВОСПОМИНАНИИ

Останься хоть тенью милой,
но память любви помилуй –

черешневый трепет нежный
в январской ночи кромешной.

Со смертью во сне бредовом
живу под одним я кровом.

И слезы вьюнком медвяным
на гипсовом сердце вянут.

Глаза мои бродят сами,
глаза мои стали псами.

Всю ночь они бродят садом
меж ягод, налитых ядом.

Дохнет ли ветрами стужа –
тюльпаном качнется ужас,

а сумерки зимней рани
темнее больной герани.

И мертвые ждут рассвета
за дверью ночного бреда.

И дым пеленает белый
долину немого тела.

Под аркою нашей встречи
горят поминально свечи.

Развейся же тенью милой,
но память о ней помилуй.

СЕСАР ВАЛЬЕХО

(1898-1938)

ПАРИЖ, ОКТЯБРЬ 1936

Я здесь единственное, что не возвратится, –
к моей скамейке, к замыслам и бредням,
к поступкам и штанам моим последним
и ко всему, в чем есть моя частица.
Я здесь единственное, что не возвратится.

К Полям ли Елисейским или к Сене
за Лунный сквер уйдет мое рожденье,
простится смерть и больше не вернется,
и в сутолоке, словно в запустенье,
моя людская схожесть обернется
и по одной отпустит свои тени.

А все с моим уходом остается,
чтоб обеспечить алиби, – от пряжки
до шва на башмаке, все без остатка,
и грязь на каблуке, и даже складка
на рукаве застегнутой рубашки.

СВЯТОЕ УВЯДАНЬЕ

Луна! Венок, по призрачным плечам
опавший наземь пепельною грудой.
Венец Христа, дарящего ночам
трагическую нежность изумрудов.

Луна! Слепое сердце тишины!
Из чаши синевы заиндевелой
зачем на край закатной стороны
уходишь ты разбитой каравеллой?

Луна! Ты, улетая в забытье,
росою льешься, жертвы бессловесней.
Не сердце ль ты цыганское мое,
в немую ночь рыдающее песней?

БОЛЕСЛАВ ЛЕСЬМЯН

(1877-1937)

КОРЧМА

Между небом и пеклом, в таком бездорожьи,
Что его за версту облетает дух божий,
Приютилась корчма, где посмертной гульбою
Беспробудная голь поминает запои.
Скопидом, заглотавший остаток жемчужин,
Там найдет за два гроша и угол и ужин,
И убийца, привыкший креститься на обух,
Приглядит себе жертву в потемках загробных.
И блудница в серьгах и снотворной помаде,
На дородного призрака искоса глядя,
Брови выведет синим – известна примета,
Что покойники падки до синего цвета.
Музыканты там есть – и лежит на капелле
Вся забота о том, чтобы пили и пели,
И такой пустозвон заведен под навесом,
Что от пляса корчма так и валится к бесам –
То завалинкой топнет, то выкажет норов
Так, что искры из глаз полетят у танцоров!..
И одна лишь за печкой старушка-тихоня –
Мать пяти душегубов – уткнулась в ладони,
Притулилась посмертно и теплит в печали
Память первой любви на родном сеновале,
И тихонечко тренькает, сидя в сторонке,
Вытригоренку-польку на ржавой гребенке.

КУКЛА

Я – кукла. Светятся серьги росой нездешнего мира
И сном по шелковой яви на платье вытканы маки.
Люблю фаянсовый взгляд мой и клейкий запах кармина,
Который смертным румянцем горит на матовом лаке.

Люблю в полуденном солнце лежать на стройном диване,
Где скачут зайчики света и где на выгнутой спинке
Безногий ирис витает у ног задумчивой лани,
А в тихой вечности плюша гнездо свивают пылинки.

Признательна я девчурке за то, что с таким терпеньем
Безжизненностью моею играет, не уставая,
Слова за меня лепечет и светится вдохновеньем –
И кажется временами, что я для нее живая.

И мне по руке гадая, пророчит она, что к маю,
Взяв хлеб и зарю в дорогу, предамся я воле божьей
И побреду, босоногая, по Затудальнему краю,
Чтоб на губах у бродяги поцеловать бездорожье.

Однажды судьба не взлюбит – и вот я собьюсь с дороги,
Останусь одна на свете, гонимая отовсюду,
Уйду от земли и неба и там, на чужом пороге,
Забыта жизнью и смертью, сама себя позабуду...

Подобна я человеку – тому, Который Смеется.
Я книгу эту читала... Премудростям алфавита
Я, словно грехам, училась – и мне иногда сдается,
Что я, как почтовый ящик, словами битком набита.

Хочу написать я повесть, в которой две героини.
И главная – Прадорожка, ведущая в Прадубравье,
Куда схоронилась Кукла, не найденная доныне, –
Сидит и в зеркальце смотрит, а сердце у ней купавье.

Два слова всего и знает, и смерть называет Мамой,
А Папой – могильный холмик. И всё для нее потеха...
Голодные сновиденья снуют над пустою ямой,
А кукла себе смеется и вслушивается в эхо...

Конец такой: Прадорожка теряет жизнь на уступе...
Намеки на это были. Смотри начальные главы...
И гибнет кукла-смеялка с четой родителей вкупе.
И под конец остаются лишь зеркальце да купавы...

Писать ли мне эту повесть?.. Становятся люди суше,
И сказка уже не в моде – смешней париков и мушек...
Цветного стиха не стало... Сереют сады и души.
А мне пора отправляться в лечебницу для игрушек.

Заштопают дыры в бедрах, щербины покроют лаком,
Опять наведут улыбку – такую, что станет тошно, –
И латаные красоты снесут напоказ зевакам
И выставят на витрине, чтоб выглядели роскошно.

Цена моя будет падать, а я – всё стоять в окошке,
Пока не воздену горько, налитая мглой до края,
Ладони мои – кривые и вогнутые, как ложки, –
К тому, кто шел на Голгофу, не за меня умирая.

И он, распятые руки раскрыв над смертью и тленом
И зная, что роль игрушки давно мне играть немило,
Меня на пробу бессмертья возьмет по сниженным ценам –
Всего за одну слезинку, дошедшую до могилы!

ЛЕОПОЛЬД СТАФФ

(1878-1957)

ДВОРИК

Приснился бы мне дворик – черемуховый, вешний,
Где в диком винограде беседка под черешней,
Где в доме старомодном светелка вековая
В пыль зеркала глядится, себя не узнавая,
И кресла в покрывалах под стареньким киотом
Осанисты и праздны, как люди по субботам,
А в будке пес улегся философом кудлатым
И незлобив, как дети, хотя зовут Пиратом...
Пускай бы ранним утром, дойдя из дальней дали,
Приветливые письма за дверью поджидали,
А даль в пылинках солнца, открывшаяся глазу,
Казалась той страною, где не бывал ни разу,
И был бы я в том доме, который мне неведом,
И странником бездомным, и старым домоседом.

СУМЕРКИ В САДУ

Заброшенного сада
Цветенье снеговое
Печально, как баллада,
Где расстаются двое.

Осыпанная пеплом,
Черешня в отдаленье –
Девичьим силуэтом
На блеклом гобелене.

И бронзою заката
За сумраком аллеи
Отсвечивают латы –
Всё дальше и тусклее.

А хмурый запад землю
Захлестывает кровью,
Меч огненный подъемля
Во тьме средневековья.

ЯРОСЛАВ ИВАШКЕВИЧ

(1894-1980)

* * *

                     Юлиану Волошиновскому

Светит фонарь неярко.
Еле слышна струя.
Снова в потемках парка
Женщина, пес и я.

Падают листья в лужи,
И всё осенней и глуше
Летейских вод тишина.
И мы блуждаем, как души,
И я, и пес, и она.

Темень над городом, полным и смеха и слез.
Откуда и кто мы, не скажет никто на свете,
Но путь нам один. Затих перестук колес.
Торопится белый Амур в золотой карете.
Впотьмах заблудились и я, и она, и пес.

ЯН ЛЕХОНЬ

(1899-1956)

* * *

Не скрыть тоски, не спрятавшись от боли.
И радуют одни воспоминанья.
На что еще рассчитывать, доколе
Чего-то ждать от нашего изгнанья?

Дивлюсь тому, что рад еще прохладе,
Восходу солнца, ветке краснотала,
А сам живу души бессмертной ради,
Чтоб то, что суждено ей, дострадала.

И что с того, что все – как дождь по стеклам?
И что с того, что множатся могилы?
Спокойно мы со стариком Софоклом
Глядим на то, на что глядеть нет силы.

БИОГРАФИЯ

Мечты заглохшие, былые обещанья,
И недоступные чужому взгляду слезы,
И все, что дорого, – оставят на прощанье
Лишь имя, вросшее в замшелый ствол березы.

Пускай развеется все дымом унесенным –
Что недовысказал, того как не бывало.
Лишь сердце в зелени останется пронзенным,
И рядом с именем – твои инициалы.

ИЛИАДА

Привередливый книжник, любитель Гомера,
Ко всему примеряя былые деянья,
Приглядись, как слепой у варшавского сквера
"Варшавянку" поет ради крох подаянья.

Что Гекуба тебе? Илион с его славой?
Подойди к старику с головой непокрытой,
Обними и шепни: "Мой Приам седоглавый,
Мне все помнится сын твой, в ту осень убитый".

И на дне его глаз ты увидишь не рану,
А надежда блеснет и вперится незряче:
"Я не раз говорил и твердить не устану,
Что ошиблась Кассандра! Все будет иначе".