ИЗВАЯННЫЕ
Два пса стояли над черной птицей –
Над очень черной и очень мертвой.
Два пса, как могучие львы над добычей, –
Но псы были крохотные и птицу не трогали.
Он бы съели эту черную штуку,
Но она была очень уж мертвой, а муравьи –
Рыжие, крупные и очень живые –
Очень проворно отъедали ей голову.
Псы стояли и беспрестанно лаяли,
Желая полакомиться этой черной штуковиной.
Она была очень крупной добычей,
Живо уничтожаемой рыжей смертью.
А псы возвышались, как львы над добычей, –
Стояли и лаяли, но к птице не прикасались.
И птица на них ни разу не посмотрела:
Ей не было дела до крохотных псов.
А может, она не слышала этих львов
Или жалела крохотных псов.
И смерть была смертью, а жизнь по-прежнему продолжалась.
ЖИЗНЕННОЕ ПРОСТРАНСТВО
Поначалу, когда он скрылся, я
Как бы не осознав, не заметил, что его нет, –
Даже не тявкнув, не стукнув хвостом,
Юркнул он за дверь, а меня
До вечера радовали покой и уют,
Немыслимые при этом неряхе, но поутру
Я ошарашенно ощутил пустоту,
Душную бездну дыры,
Вырвавшей с ним из нашего бытия
Сгусток жизненного пространства... И тут
Я испугался, что он уже мертв –
Сгинул, ушел навек.
А впрочем, я свыкся со смертью. Меня
Ужасало, что малолетняя уличная шпана
Замучила его, отрубив ему хвост, –
Я встревоженно его звал,
Но зияющая дыра
По-прежнему протыкала пространство, и я
Не мог понять, как мне быть, хотя
Свыкся с мыслью о смерти.
Свыкся-то свыкся,
Но от мысли, что его нет, что он навеки исчез,
Мне очень горестно. Больше того –
Эта мысль пугает меня.
Его уход внушает мне страх,
Что решительно всех, кого я люблю,
Всех моих близких
Затянет дыра,
Врезанная в жизненный свет, и они
Сгинут там навсегда – неприметно, без слов,
Без прощанья со мной, –
Пропадут в пустоте
Просто ради мучений:
Чтоб умножить и поддержать – буднично, мимоходом,
Без величия, без причин
И даже без цели –
Страданья людей,
Так что я поневоле страшусь потерять
Всех своих близких, друзей –
И тебя.
Любимая! Если тебе предстоит
Уйти – даже и безболезненно – до меня,
Мне суждена безвоздушная пустота
И плач, струящийся вслед
Твоим распущенным волосам.
Твой уход страшит меня больше, чем мой:
Ведь я умираю изо дня в день,
Мне не привыкать,
Да дело и не во мне...
А твоя безвременная смерть сокрушит
Сокровенный союз
Сердец.
Я испугался, когда он исчез,
Но меня испугала не собственно смерть, а пророчество об уходе любимых.
Любимая! Я боюсь ухода любимых
Как пророчества, что уйдешь и ты.
МЫСЛЬ-ЛИСА
В тишине ширится полуночный лес:
Не часы,
Звон одиночества,
И не белый лист на столе – жизнь.
Звезд за льдистым окном нет:
Жизнь – ближе, темней;
Она не спеша наполняет
Одиночество тающей ночи:
Холодный, беззвучно, как темный снег,
Лисий нос обнюхивает лист, след,
Глаз служит движению – лег
Строкой на снегу отпечаток лап:
Тут, тут, тут и там.
А где-то сзади ползучая тень
Тянется, прячась за пнями,
Таится в изгибах тела,
Храбро плывущего над поляною; глаз,
Углубляясь, зеленея, искрясь,
Сосредоточенно, яростно
Прокалывает черную ночь, пока,
Словно душная вспышка – дух лисы, –
Не вплавляется в черную дыру головы.
За окном – беззвездно; стучат часы;
На листе – отпечатки строк.
КРЫСЬЯ ПЛЯСКА
Крысу накрыл хрусткий лязг, жадно чавкнувший лязг,
И в ее разодранном болью рту дребезжит, как консервная банка, кляп –
Заходящийся злобой визг.
Когда она устает визжать, слышен задышливый хрип, –
Она не может напрячь мозг,
Чтоб решить: "Это, Безликое, – Бог",
Или: "Молчание есть ответ";
Стальные челюсти – лютая смерть –
Выламывают ей позвоночник,
И, смывая всякую мысль, мир заливает боль
Раздавленного крысьего тела.
Крыса продолжает вопить.
Считая, что каждый вопль тянет ее за собой,
А преграда – ее же зубы,
Обнаженные в чернь пространства, чтобы отпугнуть созвездья,
И скалящие искры угроз,
Чтоб созвездья не смели приблизиться,
Пока она не спаслась.
Но внезапно ее осеняет. И она замирает, умолкнув, –
Лишь капля крови у рта поблескивает тусклой мольбой.
ВИДЕНИЕ НЕПРИЗНАННОГО ЗАКОНОДАТЕЛЯ
Архимед считал, что можно перевернуть мир,
если найдется точка опоры. Тарзан,
спрыгнув с экрана, вывернул мир наизнанку.
Я засовываю лом своего словесного мастерства
в расселину между законом и властью. Хоп –
и я влетаю на лиане государственной тайны в казенный дом.
Мой вольный народ приветствует меня из клеток.
Хищные звери – свирепые псы без намордников –
бдительно охраняют людей.
Черная мушка готова шепнуть мне в ухо свинцовую тайну.
На глазах у меня повязка, руки вскинуты вверх –
мне мнится, что я свободно свисаю с дыбы.
– Садитесь, – знаком показывает мне комендант. Я сел.
– Почту за честь прибавить поэта к нашему списку. – Ухмылка.
– Здесь вы по крайней мере поживете без всяких волнений.
В углу моей камеры я распираю стены руками
и слегка подпрыгиваю на бетонных плитах, проверяя их прочность.
А это не ваш ли зрачок приник к дверному глазку?
В ДОМЕ БЫЛ МИР, В МИРЕ – ПОКОЙ
В доме был мир, в мире – покой.
Читатель стал книгой, а летняя ночь
Стала словно бы содержанием книги.
В доме был мир, в мире – покой.
Содержание рождалось как бы не книгой,
Хотя читатель склонялся над нею,
Хотел склоняться, хотел бы
Стать мудрецом, для которого книга
Содержит истину, а ночь – мысль.
Мир был покоен – так было надо.
Покой углублял содержание книги,
Усиливал мысль, и в доме был мир.
Истина в исполненном спокойствия мире,
Где нет иного содержания, – это
И летняя ночь, и дом, и покой,
И читатель, склоненный над книгой.
ИГРА В ЗАЛЬЦБУРГЕ
Немцы и австрийцы часто играют смаленькими детьми в эту неприхотливую
игру – ребенок, обращаясь к взрослому,
повторяет немного тревожным, как бы
вопрошающим тоном: "Вот я", а взрослый,
словно бы успокаивая ребенка,
подтверждает: "Ты здесь".
Мне кажется, что, если б состоялся разговор
мира с Богом, он прозвучал бы именно так.
За мячами бегает девчушка в лохмотьях;
Партнер по теннису – он в форменных шортах, с полустертой надписью
ВП на рубахе –
Бывший офицер Африканского корпуса.
(Мне помнятся его отрывистые слова:
Aber, в Колорадо отправленным быть для военного привилегия есть.)
Аккуратные аллеи, карусели, киоски,
В отдалении – серебристо-зеленая речка,
Вечнозеленые склоны холмов и заснеженные горы, замкнувшие горизонт, –
Военный лагерь перемещенных лиц
В старинном парке Франца-Иосифа.
Горы скрываются за серыми облаками, наползает сумрак,
И начинается дождь.
На просторной веранде виллы Romana
Трехлетняя девочка слизывает шербет
С деревянной ложки.
Я съел свою порцию,
И она говорит мне шепотом: Hier bin ich.
– Da bist du, – отвечаю девочке я.
Я неспешно еду на велосипеде по улицам:
Девичьи косы, накидки – мимо,
Принимаю ванну, спускаюсь вниз – четыре марша мраморной лестницы:
Сани Марии-Терезии – мимо,
Колокольчики вьюнков на доме садовника,
Тропка в саду, я бреду вдоль озера,
С озера летит невесомая стрекоза,
Тяжко ворочаясь, воркуют голуби,
Липовая листва шелестит под ногами,
А сверху смотрят темноликие нимфы
В драных саванах мохнатого мха,
Как тонет в трясине каменный конь.
Но вот из туч выкатывается солнце,
И, словно бы возникая впервые, небо
Вспыхивает на миг ослепительной синевой,
И я, невольно опустивши взгляд,
Вижу – сквозь опавшие листья, сквозь руки
Разбитых статуй – животворные капли,
И солнце их пьет, как живинки росы.
В страданиях, в покорно-радостном ожидании
Мир шепчет встревоженно: Hier bin ich.
ТЕБЕ, ЛЕСЛИ
Лесли,
теперь, неспешно,
я хочу
рассказать тебе то, что
раньше,
в смятении чувств,
почти страдая
от страсти,
я рассказать не мог.
Уходит второй год.
То же просторное небо
висит над нами.
Видишь? – там, под ногами
деревьев,
могила в траве
на чьей-то чужой земле,
так что я
не могу подойти к ней.
Теперь, когда приутихли
гиблые семейные ссоры,
да светится
твоя белокурость,
непохожая на нашу смуглость,
и голубеют глаза.
ДОЖДЬ
Снова – в который раз! –
всю ночь
о чем-то бормочет
ленивый затяжной дождь.
Что ему хочется
мне обо мне напомнить,
запечатлеть
в памяти моей? Разве
этот – порой развеселый,
а чаще угрюмый –
свидетель
не всегда убедителен?
Настойчиво и одинаково,
он всегда бормочет, что я
не должен жить
одиноко.
Если ты любишь меня,
любимая,
ляг со мною,
будь мне, как дождь, избавлением
от пресыщенности, скуки и само-
обольщения своим равнодушием,
будь, словно влажная почва,
податлива и открыта для счастья.
УЛИСС
Однажды, отдавшись игре ума,
Я смотрел, как на мутном стекле окна
Дождевая капля тягуче текла
Вниз, – это зыбкая дыба времен,
Растянув мою мысль, превращала ее
В монотонное эхо дождя, и он –
Чтоб я не утратил своего бытия –
Нанизывал кольца слов
На растущие листья лет.
Буря трепещет крылами: вверх –
Рождение, вниз – смерть;
Страсть дождя, повитуха-любовь
Пеленает пришельца свивальником слов,
А я, лунатик, коснувшийся вскользь
Небес, пришелец, прошедший сквозь
Вечное чрево веков,
Смотрю, как опавшие листья лет
Под пенным покровом дней
Питают живительный перегной
И прорастают снова – в иной
Ипостаси, и я ощущаю в ней
Себя и серебряный след
Бывших и вновь заходящих дождей, –
Они пронизывают до костей
Немых первородных пришельцев-гостей,
Одиноко бредущих во тьме.
Так приятно играть тенями понятий...
Время – мы уже касались его –
Замирает под моими руками,
Как пульс упокоенного на века
Человека; оно невесомо и веско,
Оно – всеобъемлющий океан,
Незримо низринутый вниз
Капелью льдистых дождей,
Тиканьем градин-секунд.
Я был зачарован чистотою смен
Его ипостасей, но вскоре тлен,
Всплывший наверх прах,
Вздыбился пылью прожитых вех,
Океан, отхлынув, явил свой грех,
И в зыбучей грязи первозданных утех
Забился изгнившими кольцами смех
На зубах обнажившихся рифов, и мы,
Тяжко дыша в сладострастии тьмы,
Не спрашиваем, было ли оно золотым,
Найденное вновь руно.
Но вопрос – не заданный нами вопрос –
Растягивается цепью исканий: мы
Слепо зреем во тьме тишины,
Ища крупицы самих себя,
И потом, в неизбывных муках пройдя
Сквозь судороги, сквозь боль,
Сквозь крик, сквозь кровавый звериный вой,
Навек проклявший любовь, –
Мы, отринутая плотью плоть,
Комочки, вырванные судьбой
Из живительной темноты,
Должны, страдая и мучаясь, плыть
В океане времен, чтобы стать собой –
Маяком, пославшим единственный луч,
Тут же проглоченный тьмой,
Миражем, на миг озарившим ночь
И распавшимся в тишине.