ВЛАДИМИР ЛЕВАНСКИЙ
1942, Сталинабад — 2010, Москва
Издал две книги стихотворений: первую («Шародейство», 1976) с предисловием Виктора Шкловского, вторую («Пытка светом», 1990) на излете существования издательства «Советский писатель» без всяких «сопровождений»; к сожалению, несмотря на множество рецензий, поэт остался в числе недостаточно замеченных. Куда больше известны переводы Леванского, в первую очередь с немецкого (Рильке, Бобровский, Целан). Леванского равно высоко оценивали такие почти ни в чем не совместимые мастера, как Арсений Тарковский и Валерий Перелешин. К сожалению, обладая настоящим поэтическим талантом, полностью Леванский явно не реализовался: до конца жизни, уже почти ослепнув, не решался оставить науку и предпочесть ей поэзию. Последняя его работа в поэтическом переводе — сделанные с подстрочника стихотворения первого великого поэта Венгрии Балинта Балашши — поражает своей мощью.
РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ
(1875—1926)
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ К ШЕСТИДЕСЯТИЛЕТИЮ ГАНСА ТОМА
1. ЛУННАЯ НОЧЬ
Немецкий юг, полуночь, полнолунье,
оживших сказок тающий обман.
Секунды с башен падают в туман —
в глубины ночи, словно в океан, —
дозора зов, деревьев многострунье,
и только миг один молчанью дан;
и молвит скрипка из безвестных стран
о ней, о белокурой, о колдунье…
2. РЫЦАРЬ
Рыцарь, закованный в черную сталь,
скачет в ревущем кругу.
Вся жизнь — карусель: и день, и даль,
и друг, и враг, и пир, и печаль,
любовь, и лето, и лес, и Грааль,
и каждая улица — Божья скрижаль,
сам Бог — на каждом шагу.
Кого же панцирь черный неволит,
гнетет кольчуга стальная? —
Там смерть томится, и молит, и молит,
чужой клинок заклиная:
— Взвейся! Ты должен взвиться!
Ударь, чтоб сталь зазвенела!
Чтоб рухнула эта темница,
где я так устала
томить согбенное тело, —
чтоб я смогла распрямиться,
плясала
и пела.
О ФОНТАНАХ
Я вдруг увидел заново фонтаны —
стеклянные леса у самых глаз.
Так были слезы юности туманны.
А я, лелея радужные планы,
все слезы позабыл — и свет погас.
Но как забыл я небо, что в смятеньи
тянуло руки к лицам и предметам.
Не я ль постиг величье вне сравнений
в дремучих парках, где клубились тени
вечерней мглы, — и в белоснежном пеньи
тех незнакомок, и напев при этом
из музыки ударил, как родник,
и над прудами старыми возник,
и словно ожил в беглом отраженьи?
Фонтаны, я припомнил на мгновенье
всё, что стряслось и с вами, и со мной, —
и весь я полон тяжестью паденья,
и сам подобен влаге ледяной —
и понимаю ниспаданье ивы,
и огненного пенья переливы,
и боль прудов, где берега извивы
искажены кривыми зеркалами,
и сам закат над черными лесами,
горящий так темно и отчужденно,
как будто он с другого небосклона,
а в нашем мире не был никогда…
Но я забыл, что со звездой звезда
не говорит — уста закаменели.
И лишь сквозь слезы видят иногда
миры друг друга в безднах. Неужели
есть существа, что длани к нам воздели,
а мы для них — на небе. И воспели
нас — их поэты? И тщета молений
велела многим разогнуть колени,
безжалостное небо проклиная.
Но им не внемлет суета земная.
И высь молчит, когда они, стеная,
теряют веру, горечью томимы.
И может, божий лик непостижимый,
как свет их ламп, что слишком далеки,
касается сейчас моей щеки…
КАРУСЕЛЬ
В круговороте крыши и теней,
коротким вальсом вновь заворожен,
из той страны, где тает звон времен,
летит, пестрея, легкий строй коней.
И каждый конь отвагой напоен —
и вольный, и в коляску запряженный.
За ними — лев, багряный, разъяренный,
а следом важный белоснежный слон.
И словно бы в лесу, в зеленой мгле,
летит олень — уздечка золотая,
и голубая девочка в седле.
А мальчик в белом жаркими руками
вцепился в гриву льва, ошеломлен,
и лев, разинув пасть, грозит клыками.
А следом важный белоснежный слон.
А девочки постарше, пролетая,
забыв коней, несущихся прыжками,
глядят куда-то в даль за облаками,
светлея, розовея, расцветая.
А следом важный белоснежный слон.
И всё, пока не стихнет, цепенея,
невесть куда торопится, кружит,
алея, зеленея и темнея,
и каждый контур зыбок и размыт —
и вдруг, над пестрою игрою рея,
блаженная улыбка, пламенея,
захватит дух, зажжет и ослепит…
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Как расстаться мне с тобой,
если ты шепнула сонно,
что голос мой — как шелест клена
над твоею головой.
Как ресницы тебе сомкнуть,
если не лягут слова, как тени,
на плечи твои, на твои колени
и не овеют губы и грудь.
Я с тобой, чтоб ты смогла
уйти в себя, как в заросли сада,
где в запахе мяты сквозит прохлада,
где яблоки звезд и полумгла.
ДЭВИД ГЕРБЕРТ ЛОУРЕНС
(1885—1930)
НОЯБРЬ У МОРЯ
Нынче ноябрь, и солнце ближе к земле, дальше от неба.
Окружает его темнота, и как будто оно
снизошло до общения с нами.
И в душевной моей глубине
солнце близится к зимнему солнцестоянию.
И охапку лучей золотых бросает в минувшее,
к солнцу старого года, туда, через море.
И охапка лучей золотых становится алой
на закате души. Вот так мое солнце заходит.
Горячо и бесстрашно горит, но садится, садится.
И дохнула зима над стихами, над морем, звучащим между ребрами.
Победители — море немое и мрак ледяной.
И большое дневное солнце, и солнце в душе
опускаются, ближе к закату,
ближе к зимнему солнцестоянию.
Ах, как ринулось вниз — и солнце во мне,
и больше вовне, золотое.
ЧАРЛЬЗ СПИЭР
(1910—1985)
НАИЗУСТЬ
Сияет небо и лениво нежит
опалы тусклых волн и облака.
Нести ветрам не бранный вой и скрежет,
а тонкий стон пустого тростника,
а паладинам — в шахматы сразиться
в траве, где стрелы раскидал шафран.
Звенит струна — и от заморских стран
летит стрела, чтоб в сердце мне вонзиться.
ИОГАННЕС БОБРОВСКИЙ
(1917—1965)
РОДИНА ХУДОЖНИКА ШАГАЛА
Еще дышат дома
ароматами ветра лесного,
голубики и мха.
В облака темноты
не спеша
погружается Витебск,
и глубже становятся звуки.
Слышен редкий смешок, это пращур украдкой
на свадьбу
смотрит с крыши.
Мы летаем в мечтах.
Но какою надежною силой
задышали созвездия родины!
Наши отцы —
бородатые ангелы, с дрожащими ртами,
с переливами крыльев пшеничных полей.
Это рядом грядущее,
это зов пылающий рога,
потому что темнеет
и плывет, облака раздвигая,
город алый.
ДЕРЕВЕНСКАЯ МУЗЫКА
Еду в путь последний свой
с непокрытой головой
на дубовом челноке
стебли руты в кулаке
и по дружеской толпе
мой челнок плывет не тонет
этот жарит на тромбоне
тот долдонит на трубе
те толкуют вдалеке:
всё он строил на песке
Над колодцем лыс и гол
журавель — раздетый ствол
а с него ворона: карр
отобрать у дурня дар
бросить руту на тропе
но никто меня не тронет
этот стонет на тромбоне
тот рыдает на трубе
от него — твердит народ —
время скоро уплывет
Еду значит в мир иной
с непокрытой головой
лунный свет на льду лица
у глупца у мертвеца
сверху ходят по траве
раздается крик вороний
там играют на тромбоне
там играют на трубе
я лежу себе в песке
стебли руты в кулаке
ПАУЛЬ ЦЕЛАН
(1920—1970)
* * *
Париж-кораблик в рюмке стал на якорь.
Я пью с тобой и за тебя так долго,
что почернело сердце, и Париж
плывет на собственной слезе — так долго,
что нас укрыли дальние туманы
от мира, где любое «Ты» — как ветка,
а я на ней качаюсь, словно лист.
БАЛИНТ БАЛАШШИ
(1554—1594)
СОРОК ЧЕТВЕРТОЕ
Обращение к журавлям
Inventio poetica:
grues alloquitur
Весь журавлиный строй рыдает надо мной
в рассветном озаренье.
Гляжу в седую высь — и слезы полились,
и горько их теченье.
Взываю вновь и вновь к тебе, моя любовь,
к тебе, мое мученье.
Я вижу, журавли, вас крылья повлекли
в тот край, где все мне мило.
В тот чудный край, туда, где ты, моя звезда,
навек меня пленила.
Я был вернее слуг. Ужели ты, мой друг,
забыла все, что было?
Изгнанник, странник, гость, терплю чужбины злость,
сиротство, спесь людскую.
Чернеет плащ, как тень, и в сердце каждый день
ношу я тьму такую.
Взлететь бы — крыльев нет! — за журавлем вослед —
и к той, о ком тоскую!
Ты волен, журавель, лететь за сто земель
и сесть в стране блаженной.
Источник навестишь — и жажду утолишь
прохладой драгоценной.
Там райские места. Там ждет меня мечта,
отрада жизни бренной.
Помедли, погоди! И на твоей груди
рукою запоздалой
То имя, что ношу, я кровью напишу,
своею кровью алой.
Лишь той, кого люблю, я весточку пошлю
без жалобы усталой.
Пошли ей, Боже, свет счастливых долгих лет,
забудь свои угрозы.
Все блага, как цветы, царице красоты
даруй, исполнив грезы.
А там, где шла она, в страдальца влюблена,
пускай зажгутся розы!
Во мгле чужих долин гляжу на стройный клин,
струящийся над бездной.
Летит он в те края, где Юлия моя,
стремится к ней, прелестной.
Молюсь, кричу о ней — и стая журавлей
уносит весть любезной.
ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВОЕ
Солдатская песня
In laudem confiniorum
На мелодию венгерской песни «Лишь тоска и горе»
Гей, витязи, ей-ей на свете нет милей
земли, чем пограничье!
Дышать привольно там — и рядом по утрам
ликует царство птичье.
Там небеса хранят росу и аромат,
родных полей величье.
Но если грянет враг, то сердце вспыхнет так,
что витязь рвется к бою,
И тешится душа — сражаясь! — дорожа
потехою такою!
Весь в ранах, он кипит, разит, теснит, пленит —
и кровь течет рекою.
На копьях блеск зари несут богатыри,
и стяг над ними красный.
Перед войсками мчат, бросая зоркий взгляд
на путь прямой и ясный.
Всем дан пернатый шлем и плащ из барса — всем,
и все они прекрасны.
Когда труба трубит, арабский конь храпит,
танцует от волненья.
Кому в дозор пора, кто спешился с утра
и лег без промедленья.
Всю ночь рубилась рать — когда же и поспать
в объятьях утомленья?
Почет и славу, честь бойцы стяжали здесь,
соблазны отвергая.
Отвага в них без мер и выдержки пример,
и доблесть боевая.
На битву — в самый ад, — как соколы, летят,
сражаясь, побеждая.
Под буйный клич «Гляди! Противник впереди!»
копье горит в ладони.
А если вражья рать принудит отступать,
бойцов спасают кони.
Но кровь зовет: «Назад!» — и, обратясь, отряд
вершит разгром погони.
Для них дремучий бор, цветных полей ковер —
чертог старинной славы.
Их школа — смертный бой, уроки в школе той —
засады и заставы.
Усталость, жажда, глад их только веселят —
как повод для забавы.
Блеснет заветный меч, главу снимая с плеч, —
и рухнет враг постылый.
А можно и свою главу сложить в бою
и лечь, теряя силы.
Где ж павшие друзья? В желудках воронья,
быть может, их могилы…
Вы, юные бойцы, храните, храбрецы,
покой родных раздолий.
Побед у вас не счесть, гремит над миром весть
о вашей славной доле.
Пусть, как плоды ветвям, Господь дарует вам
удачу в ратном поле!