НАДЕЖДА МАЛЬЦЕВА
1945–2023
Начала печататься как оригинальный поэт в 1962 году, двумя годами позже эту возможность потеряла и до 1989 года не опубликовала
"своей" ни строки, зато переводами занималась очень интенсивно, преимущественно с литовского языка, меньше с латышского. В 1970-е годы оказалась вовлечена в переводы европейской поэзии, прежде всего нидерландской; ее переложения первого великого фламандского поэта XIX века Гвидо Гезелле до сих пор лучшие (русская книга Гезелле 2006 г. по качеству переводов – шаг назад). Переводы из украинского поэта-современника Моисея Фишбейна сделаны в 1997 году по тексту вышедшего в Киеве авторского сборника "Апокриф".
ГВИДО ГЕЗЕЛЛЕ
(1830–1899)
ВОРОН
Однажды я следил, как старый ворон в мглистом
бессветном воздухе, – на призрака похож
немого, – помавал крылами с хладным свистом;
и клюв и лапы – весь, как уголь, черный сплошь.
Голодные глаза в провалах черных впадин
мигали тьмой; во мрак и траур обряжен,
урод среди своих, ничтожен и нескладен,
как камень, надо мной повис в тумане он.
Немой! И взмах его широких крыл беззвучен;
как те, что гроб несут, в тиши замедлив шаг, –
вот так и он скользил над льдом речных излучин,
над белизной лугов, – всему живому враг.
Чего ты хочешь здесь, о призрак? Что за вести
стремят тяжелый лёт в промозглой зимней мгле;
гонец страданий, где, в каком осядешь месте,
кому сулишь беду на сумрачной земле?
Что ныне нам с такой суровостью железной
несешь, ответь, – болезнь, жестокий голод, мор?
Иль, может быть, уже разверзлась тьма над бездной,
и вечный мрак персты над нами распростер?
Молчишь! так прочь лети! туда, где даже свету
нет доступа, мрачны и хмуры облака;
где волны вмерзли в лед; где не было и нету
ни неба, ни земли, ни малого цветка!
Прочь! Или молви мне, как все другие птицы,
хоть слово – как они, вскричи среди зимы;
да, как они, запой, хоть снег кругом вихрится
и на полях лежит налет вечерней тьмы.
И ворон вдаль поплыл, как глыба катафалка,
но прежде, чем уйти в чернеющую высь,
замедлил свой полет – и тяжело и валко –
и каркнул в тишине глухое: "Берегись!"
ЯН ХЕНДРИК ЛЕОПОЛД
(1865–1925)
* * *
Мой старый дом в конце аллеи,
"любовь, любовь, о, где осталась ты",
здесь всё смелее
кружится листьев влажный шелк.
Дождь однозвучный, монотонный,
"любовь, любовь, о, где осталась ты",
насквозь пронзенный
печалью, ветер вдруг умолк.
И дом теряет очертанья,
"любовь, любовь, о, где осталась ты",
лишь бормотанье
на чердаке в ненастной мгле.
Там кто-то шепчет с листопадом,
"любовь, любовь, о, где осталась ты",
но мертвым взглядом
не вымолить покоя на земле.
ЯКОБЮС КОРНЕЛИС БЛУМ
(1877–1966)
СТАРИННЫЕ ГОРОДА
Там, за каналами, средь зелени изложин,
В безмолвии полей затерян и забыт,
Течением веков ничуть не потревожен,
Должно быть, не один старинный город спит.
Над ним проходит путь ветров и темной тучи,
Над ним играет луч то солнца, то луны,
И люди смотрят ввысь на облачные кручи,
А домики внизу едва-едва видны.
И что ни час, летит с высоких колоколен
К высоким небесам щемящий сердце звон,
Услышь, как он велик, как благостен и волен,
Как будто на земле царит один лишь он.
Однажды я бродил, осматривая город:
Прошла гроза и, свет обрушив с высоты,
Из воздуха, что был косым дождем распорот,
Сметало солнце тьму в овраги, за кусты.
Здесь душу чаровал высокий и свободный,
Недвижный улиц взлет, змеящийся вослед;
Канал, и узкий шлюз, и мостик пешеходный,
И площадь, и вокруг – воинствующий свет.
О каменный покой: не дрогнет и шиповник,
Погаснет жизни звук, ударясь о фасад,
Но здесь мечту хранит невидимый садовник,
По-прежнему шумит в воспоминаньях сад.
Да, старая земля, ты мне стократ милее
Столичных городов, где шум и балаган.
Я дома только здесь, в пустой прямой аллее,
И солнце светит мне сквозь призрачный туман.
Когда сияньем дня разбуженные грезы
Вновь к вечеру уснут, предвечные мечты
Откроются душе, как золотые розы,
Старинные слова любви и доброты.
Вставая с птицами, работать до обеда,
Сумерничать в кругу семьи, средь тишины,
От всех тайком сбежать и с дочерью соседа
Встречаться у глухой бревенчатой стены.
Чего еще желать? О, как мне горько ныне,
Душа иной удел когда-то предпочла.
И вот скитаюсь я по миру, как в пустыне,
И всё не различу во тьме добра и зла.
КАРЕЛ ВАН ДЕ ВУСТЕЙНЕ
(1878–1929)
* * *
Плод падающий...
– там, в тиши неоскверненной,
где медлю я, где ночь склоняет пышный свод.
И время замерло. Над неподвижной кроной
звезда не промелькнет жемчужиной зеленой.
Всё стережет твое паденье, плод.
Плод.
У черты времен и жизни истомленной,
что воздуха бледней, полней небесных вод,
щедрее снов, где свет играет затаенный, –
я знаю – там, в ночной листве завороженной,
плод падает... И сердце тоже плод,
что упадет...
ЯН ГРЕСХОФ
(1888–1971)
ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ
Я так люблю, признаться, трех господ –
Походкой чинною, все трое в черном,
В холодном зимнем свете благотворном
Гуляют пастор, доктор и судья
Пред ратушею, как одна семья,
Но всё пройдет.
По их одежде можно наперед
Судить о них – и Бог тому свидетель,
Что в каждом правда, ум и добродетель:
Блаженны пастор, доктор и судья,
И мне по сердцу тройственность сия.
Но всё пройдет.
Им нечему учиться у невзгод,
Они и так всегда и всюду правы,
Опасливы и либерально-здравы –
Ведь это пастор, доктор и судья, –
Что им любовь, что пенье соловья?
Но всё пройдет.
К цирюльнику они направят ход,
А после в кабачке на сон грядущий
По рюмочке, по две – для чести пущей
Пропустят пастор, доктор и судья:
Препятствия для них – галиматья.
Но всё пройдет.
Я так люблю, признаться, сих господ –
Живые монументы, трое в черном,
В холодном зимнем свете благотворном;
Вещают пастор, доктор и судья,
Что глуп поэт и нету в нем чутья.
Но всё пройдет.
ДЖЕНЕТ ФРЕЙМ
(1924–2004)
МЕСТО
Место, где куры в пыли
несли яйца для завтрака,
потряхивая на солнце багровыми гребешками, –
исчезло.
Ты знаешь это место –
в гуще боярышника,
у сучковатого дерева,
возле железной дороги.
Я не помню этих вещей,
но они помнят меня –
не как ребенка, не как женщину,
но как последнее оправдание тому,
что они еще не умерли до конца.
ДОЖДЬ БАРАБАНИТ ПО КРЫШЕ
Мой племянник ночует в полуподвальной комнате.
Ему захотелось услышать, как барабанит по крыше дождь,
и он положил лист железа на улице, перед своим окном.
Нет, я не говорю ему, что сердце утешается в печали своей,
что этот лист железа только повторяет шум дождя.
С него еще не взыскан долг, не оплачиваемый в дальнейшем
никакими переделками и перестановками, –
пока что он может возмещать свои потери
звуком дождя, любимым с раннего детства.
Я не говорю, что для странствующего по жизни среди утрат и невзгод
железо воспоминаний – тяжелая ноша, и однажды он будет должен
найти его в абсолютном мраке и безмолвии, в себе самом –
то железо, которое удержит не только пропавший звук дождя,
но и голоса мертвых, и солнце – и всё, что ушло навсегда.
ВИЗМА БЕЛШЕВИЦ
(1931–2005)
СПЕКТАКЛЬ ЗА ЧАШКОЙ КОФЕ
Гул голосов то явственней, то тише,
Но вот – последний дребезжит звонок,
И – гаснет свет. Актер под рампу вышел
И произносит первый монолог.
Герой велик. Он шествует по сцене
И впереди себя, сдавив живот,
Как вырванный из грядки куст сирени,
Вопящее величие несет.
Торчат под веткой розово-мускатной
Уродливые корни, слышен хруст –
Герой, скорее посади обратно
Свою сирень, не то погибнет куст!
А героиня мямлит: "Я уеду..." –
В кофейной чашке тиская лимон...
И знаю я: она, прервав беседу,
Действительно погрузится в вагон.
Так на задворках курица-простушка,
Снеся яйцо, кудахчет наобум, –
Но даже и на перья для подушки
Ее куриный не годится ум!
Шум за кулисой, чья-то перебранка,
Статистов хор угодливо жужжит...
Что больше – хлеба белого буханка
Иль девочка, что в магазин бежит?
Отвечу – бег. Извечное движенье!
С его концом – всему конец придет.
Не знает сытость спешки и волненья,
И петь нельзя, набив едою рот!
Мы за столом. У каждого актера
В глазах кусочек колбасы дрожит.
Спектакль окончен. Пусто в коридорах.
И, как убитый, занавес лежит.
МАРИС ЧАКЛАЙС
(1940 –2003)
БАЛЛАДА ОБ ИРБИТЕ
Вдоль по улице по-птичьи человечек семенит,
Не павлин, не воробьишка – Ирбе-рябчик семенит.
– Глянь, с картинками под мышкой! Замарашка! Обормот!..
Зря смеетесь – всех под мышкой, улыбаясь, он несет.
Там над козлами согнулись двое пильщиков в углу,
На дворе соседнем. (Может, им пора поднять пилу?)
На газете – хлеб с бельдюгой. Срезов желтые зрачки.
Чурбаки. Поленья. Чурки. Жизнь, что пилят на куски?
(Как-нибудь уж огонечек тайный смысл нам озарит,
Как-нибудь уж огонечек всё в одно соединит.)
И опять, ссутулив плечи, семенит он босиком,
Ирбе-рябчик, человечек, под бомбежку, гул и гром.
К черту смех и удивленье! Да, десятого числа.
В октябре. Четыре года, чтоб убить, война ждала.
Сжалься, Новая Гертруда, хоть недельку подари!
Сделай чудо и над Ирбе бомбу в небе убери!..
Он же может, он же должен в этом мире семенить,
Чародей, чудак, художник!.. Кем его нам заменить?
Говорят одни, что ехал, а другие – шел пешком,
Третьи с жаром уверяют, что писал горящий дом...
Если кто и видел это, замела следы метель.
Кровь алеет на асфальте, как последняя пастель.
Много лет прошло. Нескоро, торопясь по мере сил,
Ирбе птичьими шажками до небес досеменил.
Для таких чудил не место в пекле – в сере да в дыму.
В небе тоже дела нету. Как же быть теперь ему?
Семенит он между пеклом и небесной высотой –
Между нами. С той же болью. С той же высшей простотой.
И гляди-ка – то, что надо, на станках ткачихи ткут,
То, что есть у них на ужин, бедняки опять грызут.
Глина желтая. Неполный штоф на рыжем чурбаке.
И коричневой бельдюги два десятка на листке.
За твое здоровье, Ирбе, выпьет пильщик для тепла
На пастели, на картинке, что под мышкою была.
И грохочут, и грохочут снова ткацкие станки,
Ткут весну-красну и осень. Пилит пильщик чурбаки.
Что же делать? Был он беден, что жевал – не знал и сам.
Видно, денег не хватило у него для новых рам.
* Ирбе (ласкательно – Ирбит) – рижский художник, погибший во время бомбежки в 1944 г.
** Новая Гертруда – лютеранская церковь в Риге.
АЛЬФОНСАС МАЛДОНИС
(1929–2007)
ЗЕЛЕНЫЙ САД
В приданое тебе отдам зеленый сад,
Мой сад, что полон птиц, как листьев – листопад,
Где выводки птенцов клюют в кустах подряд
И алых ягод гроздь, и белых ягод град,
Где сытые поют, голодные пищат, –
В приданое тебе отдам зеленый сад.
Там дерево стоит, зеленое до пят, –
Его легко срубить, разрушить певчий лад.
В ветвях висит гнездо, а в нем ветра сквозят,
Тень ястреба в траве бежит наперехват...
И знай: ни я, ни мать, а горше всех утрат –
Калина, щебет птиц, зеленый этот сад.
АЛЬГИМАНТАС БАЛТАКИС
(1930–2022)
МАТЕМАТИК И ТРУБОЧИСТ
Итак, заметим: оба родились
В один и тот же день; благополучно
Взрастил обоих славный город Ульм;
И далее судьба была щедра
Равно к обоим – одарила славой,
Сограждан уваженьем, сединою
Почтенною и местом на кладбище.
Один из них – Ганс Леснер – чистил трубы.
Полжизни проведя на ульмских крышах,
Он озирал окрестности нередко
С высот весьма порядочных, и всё же –
Увы! – узнать не довелось ему,
Что E = mc2, и этот
Закон великий был открыт Альбертом,
С которым в детстве часто он играл.
Другой – Альберт Эйнштейн – всю жизнь шагал
От уравненья одного к другому
И формулами цифры подкреплял.
Он был весьма догадливым и всё же
Не догадался головы поднять
И не заметил Ганса, что сидел
Напротив окон на соседней крыше
И был, как уверяют знатоки,
Из прочих ульмских – лучшим трубочистом,
Открывшим новый способ чистки труб.
Ну, а теперь припомните:
Случайно
У вас от грусти не сжималось сердце,
Когда учитель в школе говорил
О двух прямых, которые в пространстве
Бегут, бегут, но не пересекутся?..
МОИСЕЙ ФИШБЕЙН
(1946–2020)
* * *
Наталье Лотоцкой, Богдану Ступке –
Голде и Тевье
Я был убит в шестнадцатом, в апреле.
И что-то там цвело – да неужели? –
В провинции заштатной, у Сорок,
Под Бричевым... Мне больше не согреться,
Тиф или кашель – никуда не деться,
Звезда упала, и приходит срок.
Но это время минет. Я восстану,
И в год иной, иную вскрывши рану,
Среди иных провинциальных стен
Падет звезда, и некто скажет: "Хватит",
И причитаньем ветер мне отплатит,
И срок приидет – прежнего взамен.
А шрамы вновь останутся в отчизне,
Там, в тишине провинциальной жизни,
Там, где однажды тифом, топором,
Штакетиной – я был уже убитым,
Где мне в висок ударило копытом,
Где в уши мне ударило: погром.
* * *
Памяти Миколы Платоновича Бажана
Былое в сны причудливо вплетая,
Я вижу – мы выходим из Китая
Кругами узких улиц Садгоры.
Ждет в Черновцах отец, и сверху город
Лучом разящим надвое распорот,
И снова бьет нас ветер той поры.
Молчит Китай. Уже ни до жасмина,
Мерцающего по края кувшина,
Ни до отца не добежать... Кричу,
Кричу, кричу, и всё же по разрезу
В Китай, где темень и молчанье, лезу,
Кричу и лезу, плачу и кричу.