НОВЕЛЛА МАТВЕЕВА
1934, Детское Село (ныне г. Пушкин) −
2016, Московская обл.
Внучка «основателя династии» — Николая Матвеева (1865—1941), дочь поэта и литературоведа Николая Николаевича Матвеева-Бодрого и поэтессы Надежды Матвеевой-Орленевой, жена поэта Ивана Киуру, племянница поэта Венедикта Марта (Матвеева), двоюродная сестра поэта Ивана Елагина, чьей женой, в свою очередь, была поэтесса Ольга Анстей, — таков далеко не полный список родственных связей Новеллы Матвеевой, самой знаменитой женщины в этом огромном роду, давшем русской литературе множество поэтов и немало, кстати, поэтов-переводчиков. Разумеется, даже сонетам Петрарки в переводе Новеллы Николаевны не угнаться в популярности за ее песнями в оригинальном исполнении. Но поскольку именно составитель этой антологии делал от случая к случаю для Матвеевой подстрочники с тех языков, какие знал, — пользуюсь возможностью засвидетельствовать, что души в переводное творчество Новелла Николаевна всегда вкладывала не меньше, чем в оригинальное. От ренессансных сонетов и Виктора Гюго до португальских поэтов с островов Зеленого Мыса — у Новеллы Матвеевой всё свое, личное, насквозь пропитанное «матвеевской» интонацией.
КОСТИС ПАЛАМАС
(1859—1943)
ИЗ ЦИКЛА «СТО ГОЛОСОВ»
*
И я, такой как есть, с таким непрочным сердцем,
в груди больной дрожащим, подобно птице пленной, —
среди сильнейших и могущественных мира
всех ближе к свету я и к истине священной.
И потому кипит в душе моей глубоко, —
хотя тоску в себе и слабость я несу, —
ко всем сильнейшим и могущественным мира
презрение. И мне оно к лицу.
*
Не ведал я отца, не видел матери:
тоска меня вскормила, вспоила злоба.
Люди кругом ничтожные, царственное проклятие…
Мало заботы в сердце моем: ярости — много.
А потому и самой Любви как бы не ведал раньше я.
И чтобы все радости мне вернуть и все унести кручины,
она Атлантидой явилась мне: неузнанной великаншей
ступила на землю из волн великой пучины.
*
Богиня Слова ты, о материнский,
родной язык, души язык достойный!
Глубокое прозренье исчертило
чело твое и стан согнуло стройный.
Но распрямись! Из будущего мира
победы весть я для тебя похитил,
как ту звезду, что светит через время.
О, греческий язык! О, смерти победитель!
*
На дне отцовских книг вы сном священным спите,
о древние слова, под мертвой пеленою.
И вы, испуганные вороны, молчите:
живая жизнь встает передо мною.
Чем жестче я веду с судьбою старый спор
и чем уверенней гоню коня мышленья,
с тем большей жадностью вдыхаю воздух гор,
тем легче говорю на языке селенья.
*
Когда бряцал на удалой на румелийской лире,
я пел героев, и богов, и всё, что свято в мире.
Я грудь больную оградил тройной кольчугой духа
и бросил песню, словно гром, толпе, лишенной слуха.
И старцы, юноши, мужи, как вспугнутые звери,
придя в невежественный гнев, вокруг меня ревели,
и над моею головой неведомая сила
огромною рукой меня благословила.
*
''Посвящается Каллирее Паррен''
О, здравствуй, женщина! Афина, Ева, Елена, Мария!
Прекрасны крылья твои: лети! Настали дни благие,
твой пробил час — ты не раба старинной доли пленной.
Направь же легкий свой полет к новой земле священной!
Потом, о пряха радости и новых дней ткачиха,
душу мужскую перенеси туда легко и тихо…
От первых дней в руках твоих Гармонии рожденье,
Мудрость, Любовь, Красота, Чистота и сила Убежденья.
*
Рельефы благороднейших надгробий,
древняя душа, отмеченная смертью,
на плите афинской, разрисованной
пером дуновений божественных, —
дайте мне Печаль! Я одену ее
строгим хитоном Гармонии,
а слезу я перелью в золотое
стекло Ритма.
*
«Кто это? Молви мне, дитя!» — «Святой Димитрис, мама».
Но то был ты, Дексилеос, достойный всадник! Белый,
неувядающий цветок афинского искусства!
Итак — великие слова, которым не забыться,
в уста ребенка перешли из вещих уст народных.
Мы не язычники уже, и мы не христиане:
из идолов да из крестов мы созидаем веру
новейшую. Но имени ее еще не знаем.
*
Не вами я, идиллии, пленен и одурманен!
В деревне я не ради вас, а для тебя, крестьянин.
Большое дерево в душе твоей сокрыло корни
и принесло твоим устам цветок — живое слово.
За этим словом я пришел: сорву с большого древа
живой цветок и отнесу в иссохший, мертвый город:
он долго жаждал без росы, без зелени томился,
да будет лесом жизнь его, его искусство — садом!
*
Уйми тревогу! Не дрожи. Смотри: мы Мойры песен.
Мы на крылах гармонии
летим в жестокий бой,
а в передгибельной агонии
мы воздвигаем башни из мелодий,
со сладостными поцелуями,
розовой росе подобными,
ночи безрассветной мы очи отдаем.
Свет и растение; всякое высшее
рвенье, расцветшее и зародившее
в сердце ростки;
то, что собой заглушило любой
другой росток и затмило любое
иное сиянье звезд, —
одно твое устремление высшее
в нектар божественный мы для тебя обратим
еще до того, как покроет тебя с головою море Небытия.
Бедная жизнь, что когда-то цвела и тихо теперь угасает!
Смотри: в алмазной чаше
тебе несем мы небо;
пей же его!
Гость! Нещадно избороздило время
твои ланиты,
и ты склоняешься к ночи, и блещет
снег на кудрях твоих…
Гость! Беспокойны вздохи твои
и страшен твой стон предсмертный!
Но вот родник волшебный
тысячеустого гимна,
скажи: какими его устами
тебя напоить?
Выберешь ли песню
мира многошумную?
Красоты ль бессмертной песню олимпийскую,
что сверкает на священном Пентелийском камне?
Или хочешь ты пашен засеянных песнь изумрудную?
Или песню огня в очаге?
Или песню гроз и ветров?
Или песню горных вершин?
Или песню битв и героев?
Что выберешь: песнь океанской жажды?
Песнь океанской мысли?
Не хочешь ли ты песню
далекого какого-нибудь рая
о тамошних краях обетованных?
Изберешь ли ты песню жизни
или песню смерти?
— Ах, спойте вы мне песню,
тысячу раз пропетую,
тысячу раз прекрасную!
Ту, что звучала тысячу раз на той старинной скрипке,
на нежной, нежной скрипке…
Ах, спойте беззаботную мне молодости песню
и песню юных, песню радостных сердец!
И закройте мне, Мойры, очи
с той музыкой, что знал я в двадцать лет!
ВИКТОР ГЮГО
(1802—1885)
ПЕСНЯ ТОЙ, КОТОРАЯ МОЛЧАЛА
От мира тайна прячет лик.
Страшны уколы стрел любовных,
Но свет не должен знать о них.
Не на виду — во тьмах дубровных
Свивают гнезда соловьи.
Вы о любви всегда твердили —
Я не твердила о любви.
Вы на восторги щедры были —
Я в тайне чувство берегла.
В ночи озера спят, синея:
Не умолкает ли волна,
Когда луна встает над нею?
Вы думали, что это вздор?
Молчанье — сердца испытанье.
И каждый ваш случайный взор
Дарил мне счастья трепетанье.
Так много вы сказали мне!
А я сказала вам так мало…
Свет ранит гнезда. В тишине,
В тени лежит любви начало.
Ах, на ветру, на склоне дня
Так грустно дерева качанье!
Вы покидаете меня,
Не разгадав мое молчанье!
Пусть будет так. Всему разрыв
(Как стонет лес!) предел положит.
А завтра — утро слез моих
И ваших радостей, быть может.
Стереть, забыть слова любви!
«Люблю» — мне сердце истерзало!
Не думая сказали вы.
Я — думала, но не сказала.
КОНСТАНТИН БИБЛ
(1898—1951)
* * *
Сильней, чем плач воды на перекатах,
туда манит меня паром знакомый,
где утки опускаются всё в более
глубокие и сладкие затоны.
Вы можете их угадать заранее
по блеску в воздухе,
покуда стая
кружится в ожидании свидания
с печалью уток древнего Китая.
Они умчатся — тростники останутся
их шорохом шуршать первоначальным…
Они сегодня на Градчаны тянутся;
и вот — одна, и тоже — на Градчаны…
Сквозь тучи,
мимо башен с гордым прошлым,
летит… И шея нежная ранима…
Не знаю, что мне делать с этим перышком:
она его на берег уронила.
МАНУЭЛ ЛОПЕС
(1907−2005)
ГОЛОСА
В ночи, что зыблется без звезд и без луны,
я слышу голос. Он растет из глубины,
в той стороне, что неизвестна мне,
неведома…
В порту у человека одинокого
спрошу: «Что там за крик — пустынный и протяжный —
доносится из бездны ночи влажной?
Не так ли мать зовет, зовет далекого
бродягу в гавани?»
«То голос моря, то шумит прибой.
…Корабль ушел в назначенное плаванье
и взять не захотел меня с собой».
В ночи струистой, в тьме необозримой
идет корабль — собрат пустыни сонной,
и на волне дробимой
качается, как месяц отраженный.
Спрошу у человека меж водою
и небом, бредящего далями матроса, —
и вздрогнет он от моего вопроса:
«Что там за крик — пустынный и протяжный —
проносится над ночи пустотою,
как трепет ветра в заросли густой?»
«То голос порта, то зовет прибой.
…На рейде старом, рейде захолустном
мне вслед она платком махала грустным:
я взять не захотел ее с собой…»
КОРАБЛЬ
Солнечным утром,
о, как хорош проплывающий мимо,
в синее-синее море плывущий — в ровном порыве парус раздутый,
вьющий и вьющий по водам узоры, без веера пены, легко, без нажима…
Ах, только это! Над истинным морем подлинный парус
машет и машет кому-то в безгранье, как белый платок расставанья,
а живописец-ветер легкой рукою
на великаньем холсте простора с тайной тоскою
кресты перепутий морских набрасывает на память,
как мастер, сосланный за горизонт, на затерянный остров изгнанья…