СЕРГЕЙ ОШЕРОВ
1931-1983
Как оригинальный поэт Ошеров при жизни не печатался – и не делал попыток печататься. О своей судьбе между тем за месяц до смерти он писал:
Все было: тишина библиотек,
И Малый зал, и белый храм Успенья, –
В уверенном спокойствии владенья
Я обретал себя как человек.
В искусстве старших, в ремесле коллег
Я постигал нелегкое уменье,
Не искажая древние творенья,
Переводить их в наш нелегкий век.
Так становился я самим собой,
Ища язык эпох, столетий, стилей,
И вот Петрарка, Гёте и Вергилий,
И Сенека – подарены судьбой,
Плоды моих бесчисленных вигилий,
Не прерванных пришедшею бедой.
Отвечая в 1980 году на анкету Болгарского союза переводчиков, Ошеров перечислил свои главные переводческие труды: "Энеида" Вергилия, "Римские элегии" и "Венецианские эпиграммы" Гёте, трагедия Мандзони "Адельги". Сделано было неизмеримо больше, но Ошеров оставался предельно строг к себе – и много лет работая редактором в "Художественной литературе", и позже, "на вольных хлебах", когда волей судеб он на короткое – на слишком короткое – время стал одним из основных переводчиков римской классики и поэзии немецких романтиков. В той же анкете Ошеров дал удивительную по негативности оценку работы молодых переводчиков:
"Высокий уровень версификационной техники делает мнимо доступными многим молодым (и не только молодым) переводчикам любые оригиналы, внешние, формальные особенности которых передаются технически безукоризненно. При этом переводчик (а большинство из них знает не один язык) берется сегодня за Ронсара, завтра – за Киплинга, послезавтра – за Фирдоуси..." Ошеров осуждал младших коллег, понятно, не за знание языков, а за всеядность. Он был прав – никому она не шла на пользу. Остается лишь пожалеть, что Ошеров не создал своей школы, не воспитал учеников. Зато он оставил следующим за ним мастерам возможность учиться у его переводов. Кстати, Ошерову принадлежит уникальный опыт перевода фрагмента поэмы Фоленго, написанной в оригинале на смеси латыни с итальянским, и не привести его здесь было бы грешно, – хотя составитель и стремился исключить из антологии все мыслимые "фрагменты".
ТЕОФИЛО ФОЛЕНГО
(1491-1544)
ИЗ ПОЭМЫ "БАЛЬДУС"
Квази во всех городах эст один обычай антиквус:
Друг контра друга идут легионес мальчишек и бьются
Камнибус; а из-за них интер взрослых случаются свары.
Я не видебам еще, чтобы столько сшибал желудорум
С дуба мужик, лаборандо шестом иль увесистой палкой,
Ежели даре он хочет свиньям прожорливым корму,
Сколько видере я мог камней, кум свисто летящих,
Кванда баталиам вдруг затеют мальчишки, эт застит
Светум дневной не туча камней, но истошные крики,
И Стефанус сильней эт сильней бушует темнестой.
Бальдус, как дикси уж я, в тех схватках частиссиме дрался;
Семпер анте других сорванцов ин битвам летит он,
Крутит суам пращам эт мечет круглые камни.
Солюс такую порой он подымет пылищу, что небо
Застит илла, а он, тесня врагов-инимикос,
Их, словно фульмен, разит и орет "давай!" во всю глотку,
Воплибус в души друзей возвращая доблесть-виртутем.
Часто ломали ему черепушкам, как омнибус храбрым
Военачальникам, но не могли принудить монстраре
Зад свой врагу: чуть завидит он кровь – плюс силы прибудет,
Так, если перец толочь подольше – магис он пахнет,
Выше деревья растут, если их подрезать дилигентер.
Лучше суб груда камней согласен с витой расстаться
Бальдус, чем наутек пуститься и праздновать трусо.
Только воротится в дом героус, кровью покрытый,
Максимус вмиг учиняет грабеж он в курятнике, ибо
Яйца потребны ему черепушкам лечить и утробам:
Раны он клеит белком, набивает брюхум желтками.
Мать ему в горе твердит (ведь пуглив амор материнский):
"Сын мой, ми нате, зачем синяки ты и ссадины копишь?
Богом тебя заклинаю, оставь, ноли тангере камни,
Битвы покинь: ведь и так на диаболум рожей похож ты".
Бальдус инквит в ответ: "Вы хотите, чтоб трусом прослыл я,
Шлюхи отродьем, ослом, мужиком кухонным, ублюдком?
Кредис, что я соглашусь повсеместную славам утратить?
Есть ли бесчестье хужей? И вам, о матэр, неужто
Дела и вовсе нет до гонорем нашего дома?
Воло похвастаться вам, но не тем, что такой молодчина
Я, а тем, что могу кум всемибус съесть потрохами
Тех, кто ублюдком меня назовет эт вас дицет шлюхой!
Разве родитель мой Берт – рогоносцис? За честь его центум
И даже двести раз готов я с витой расстаться!
Матэр, что толку реветь? Уступите, цедите сыну!
Цедите камни швырять, подстрекандо к сраженью, дозвольте,
Чтобы, возросши, носил я арма с доблестью вящей.
Сурсум тормашками все летят, кого ухвачу я
За волоса: не поможет им йам ни уменье, ни сила.
Звант меня паладином одни, гигантом другие,
Ибо мекум никто не сравнится ин битвис искусством.
Всех впереди, я от градис камней увернуться умею,
Санус я, здрав, невредим, молодец экс омнибус лучший,
Люди найдутся всегда, что, видендо, как я снаряжаюсь,
Всё приготовят для нас, что потребно ин потасовкам,
Время ль сбираться на бой иль вести без фине сраженья
Те, что удачи несут и летиции много поболе,
Нежели козы, которых пасу, или вестрэ гусыни".
Так элоквентер он мать увещал, она же, внимандо,
Горькие слезы лила и дульце ему улыбалась.
ГАБРИЭЛЕ КЬЯБРЕРА
(1552-1638)
ИЗ "ШУТЛИВЫХ КАНЦОНЕТТ"
СИРЕНА
Там, где волны плещут пеной,
Я бродил под гнетом горя.
Вдруг заслышалась из моря
Песня, петая сиреной:
"С горем, смертный, нету сладу?
Неразумный! Жизнь – что птица:
Миг – и прочь на крыльях мчится.
Лишь любовь дарит усладу
Жизни горькой, жизни бренной.
Дабы нечто осветило
Мрак людских предрассуждений,
Купидон, ваш добрый гений,
Путеводное светило
Красоты зажег нетленной.
Смех ли уст услышишь милых
Иль поймаешь взгляд влюбленный, –
И, желаньем окрыленный,
Чувствуешь, как бьется в жилах
Ток амврозии блаженной.
Не стремись к иной отраде,
Утешайся стройным станом,
Щек цветением румяным
И в сетях кудрявых прядей
Дай душе остаться пленной!"
Тут сирена с пеньем нежным
Погрузилась в море снова,
Ветеркам доверив слово,
Я же на песке прибрежном
Начертал его смиренно.
ПОЭТ ЗАЩИЩАЕТСЯ ОТ АМУРА ПОСРЕДСТВОМ ЛИРЫ
Коль моими насладиться
Песнями Амур желает,
То, сокрывшись за ресницы,
Стрелы взглядов посылает,
Для засады выбрав око
Амариллиды жестокой.
И, стрелою уязвленный,
Лук другой беру я в руки,
Наущеньем Аполлона
Нахожу отрадны звуки,
Чтобы ранили напевы
Неприступной сердце девы.
Жгучих ран не заживляют
Ни бальзам, ни заговоры,
Если сердце уязвляют
Девы огненные взоры,
И утешится несчастный
Только лирой сладкогласной.
ИОГАНН ВОЛЬФГАНГ ГЁТЕ
(1749-1832)
КАПЛИ НЕКТАРА
Раз, в угоду Прометею,
Своему любимцу, с неба
Чашу, полную нектара,
Унесла Минерва людям,
Чтобы созданных титаном
Осчастливить и вложить им
В грудь святой порыв к искусствам.
Шла она стопой поспешной,
Чтоб Юпитер не заметил,
И в златой плескалась чаше
Влага, и на зелень луга
Несколько упало капель.
Рой прилежных пчел примчался,
Все нектар усердно пили;
Озабоченный, спустился
Мотылек – добыть хоть каплю;
Сам урод-паук приплелся,
Пил нектар что было мочи.
Так сподобились блаженства
Эти крохотные твари,
Счастье высшее – искусство –
С человеком разделив.
КУБОК
Как-то раз чеканный полный кубок
Я сжимал обеими руками,
Жадно пил вино, чтоб сладкой влагой
Все залить печали и тревоги.
Тут вошел Амур и, увидавши,
Как сижу я, улыбнулся скромно,
Словно про себя глупца жалея.
"Друг, я знаю, есть сосуд прекрасней, –
Стоит он, чтоб утопить в нем душу,
Что ты посулишь мне, коль тебе я
Дам его, другим нектаром полный?"
Слово он сдержал и, сердце Лиды
Нежностью наполнив, подарил мне
Ту, о ком я тосковал так долго!
Когда я твое сжимаю тело,
Когда с верных губ, не отрываясь,
Пью бальзам любви, давно хранимый, –
Так я говорю себе, счастливый:
"Из богов никто, кроме Амура,
Вылепить такой сосуд не в силах!
Форм таких не выковать Вулкану
Молотом разумным и послушным.
Пусть Лиэй по склонам густолистым
Самых опытных отправит фавнов
Выжимать отборнейшие гроздья,
Пусть следит за таинством броженья –
Слаще не иметь ему напитка!"
ЭДУАРД МЁРИКЕ
(1804-1875)
ПЕСНЯ ОХОТНИКА
Тонкой строчкой вьется птичий след
На снегу, окутавшем хребет;
Тоньше строчки милая рука
Вывела в письме издалека.
Журавля высоко над землей
Не достать ни пулей, ни стрелой,
Но быстрей и выше во сто крат
К милой думы верные летят.
К ФИЛОМЕЛЕ
По гамме вверх напев поднимается
Печальный твой, – так точно в бутылочке,
Все выше, выше набухая,
Пеной из горлышка льется влага.
Тебе хотел бы вторить я песнею
В тоске любовной – но осекаюсь вмиг.
Мое злосчастное сравненье
Жажду зажгло в распаленной глотке.
Прости! Сегодня в замке охотничьем
Играют в кегли, свежее пиво пьют;
Я слово дал, меня лесничий
Ждет и герихтскомиссар со стряпчим.
В ПУТИ
"Тяжелый крест ношу я,
Об этом и пишу я, –
А кто не ведает забот,
Пускай мои стихи сотрет!"
Кто на скамье в глуши печальной этот стих
Нетвердой выводил рукою, – нет, не в шутку, –
Скиталец иль пастух, присевший на минутку?
Веселья не видать в словах его простых!
Не нынче, не вчера написаны они,
Здесь многие пройти успели в эти дни,
И, строчки по складам прочтя, любой глядел
На жизнь свою, постичь стараясь свой удел,
Стоял в задумчивости миг – и шел потом
С привычной ношею забот своим путем,
Оставив строчки тем, кто будет здесь бродить
И думы горестные в сердце бередить.
КАРЛ ШПИТТЕЛЕР
(1845-1924)
ЖАЛОБА КОЛОКОЛА
Органу юный колокол
сказал: "Вот боль моя:
Как много раз завидовал
твоим богатствам я!
Ты всё, что сердцем чувствуешь,
на тысячу ладов
Поведать можешь каждому,
и каждый внять готов.
Я, сострадая страждущим,
измучен сотней мук, –
Но сладостен и благостен
единственный мой звук.
Как резкостью пронзительной
хочу я слух терзать!
Но где услада горькая,
где сил для крика взять?"
МЕЖДУ ИЛИАДОЙ И ОДИССЕЕЙ
"Вот этот стих – он лжет. Нужна мне правда!" –
Гомер не прекословил Музе. После
Он встал. "Неужто так? Мой труд окончен?" –
"Окончен, да, и величав, и вечен". –
"И я свободен?" – "Ты сказал. Будь празден".
И тут он крикнул: "Вот мой приговор:
Любой бессмертный милосерден к нам,
И состраданье есть в сердцах людей,
И силы рабские щадит с расчетом
Тиран, – безжалостна лишь ты одна.
Всегда в тревоге совесть – день и ночь,
Во сне – и то нет отдыха душе,
Перед глазами образы теснятся,
И руку ты заносишь – насмерть бить.
Так знай, что я решил: теперь мы порознь".
И за желанною свободой в город
Он сходит – чтоб на праздник завершенья
Порадовать себя, побыв с друзьями.
Но, поздно вечером домой вернувшись,
Он два часа смотрел угрюмо, мрачно
На вечную, великую поэму,
Законченную утром. "А в душе –
В душе пустынно, одиноко, сиро,
И ни трудов, ни тягот в утешенье..."
"Я здесь!" – шепнула Муза. И когда
Он, преклонив колени, вновь поклялся
На верность ей, слезами увлажнив
Ее ладони, – "Что же медлишь ты?" –
Она спросила мягко. "Нет! Прости!
Я плачу – сам не знаю почему...
Начнем не мешкая. Ты так добра!"