На главную страницу

АНАТОЛИЙ ЯКОБСОН

1935, Москва — 1978, Иерусалим

Автор вышедшей за границей книги о Блоке, активный правозащитник, в СССР немного — очень немного! — занимался поэтическими переводами с французского, который знал, — Готье, Бодлер, Верлен, с итальянского, которого вовсе не знал — это я знаю точно, потому что сам делал для него подстрочники и как-то немного подружился. В 1973 году "Художественная литература" замышляла новое издание сонетов Петрарки, предполагалось, что и Якобсон 5–10 переведет, но буквально через несколько месяцев стало ясно, что Анатолия вынуждают уехать. Якобсон, к моему большому удивлению, работу над сонетами не прекратил. В записных книжках Марии Петровых, опубликованных много позже, нашелся черновик ее письма Якобсону: "..Продолжайте переводы Петрарки. Преподавайте (в Англии, или во Франции, или в Германии) русский язык, который Ваша стихия, Ваша любовь, как и моя". А еще раньше она оценивала переводческую работу Якобсона так: "Толя переводит превосходно. Надо, необходимо помочь ему — сделать, чтобы эта работа была в его жизни главной. Он будет великолепным переводчиком..." Теперь, когда переводческое наследие Якобсона относительно изучено, предположу, что предсказание Петровых все-таки сбылось. Уже после рокового дня, когда Якобсон в приступе депрессии покончил с собой, друзья разобрали его архив и нашли черновой, но вполне завершенный вариант перевода знаменитого стихотворения Мицкевича "К русским друзьям", — "Континент" немедленно его опубликовал.

ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ МАТЕРИАЛЫ

Мемориальная страница Анатолия Якобсона



ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА

(1303-1374)

* * *

И эта царственность, и скромность эта,
И простодушье рядом с глубиной,
И зрелость, небывалая весной,
И ум, и жар сердечного привета -

Все чудеса счастливая планета
Соединила в женщине одной,
И, чтоб восславить облик неземной,
Достойного не сыщется поэта.

В ней пылкость с благонравьем не в контрасте,
Как с прирождённой красотой наряд,
Без слов её поступки говорят.

А этот взор! В его всесильной власти
Днём тьму, а ночью солнце породить,
Смех в горечь, слёзы в сладость превратить.

* * *

Днём плачу я. Когда ж, забыв мирское,
Все смертные блаженствуют во сне,
Меня терзает боль моя вдвойне,
И снова в плаче исхожу тоскою.

Обожжены солёною рекою
Мои глаза. И почему бы мне
Не быть с последней тварью наравне,
Имеющей хотя бы миг покоя?

Так день ко дню, ночь к ночи - всё одно.
Не скоро довлачиться суждено
До жизни той, что носит имя смерти.

Казнь - по грехам. И вызволить меня
Не в силах из геенского огня
Сама она - живое милосердье.

* * *

Какой вершится надо мной закон,
Чья власть влечёт меня на поле брани,
Где безоружный в грозном состязаньи,
Я каждый раз повержен и сражён.

Но не восторгом ли чреват урон,
Когда в груди пожара полыханье,
И сердце плавится, и нет дыханья,
И двадцать лет блаженный длится стон.

И смерть любезная мне шлёт гонца,
Когда, слепя, восходят издалёка
Ко мне навстречу два небесных ока.

И ни в словах, ни в памяти сберечь
Немыслимо видение лица:
Немеет ум, беспамятствует речь.

* * *

О зависть звёзд! Кляну свою судьбину,
Убито всё, что мной боготворимо,
Чтоб стало солнце для меня незримо,
Угодно было року-властелину.

Моя мечта низвергнута в пучину,
Та, что была всех трепетней хранима,
И все надежды кончились, помимо
Единственной надежды - на кончину.

Как близящейся гибели печать
В твоих глазах я мог не замечать?
На то особое небес решенье,

Как обойтись заранее со мной:
Они мне взор застлали пеленой,
Чтобы внезапным было пробужденье.

* * *

В крылатом помысле на небесах
Я сделался почти что завсегдатай,
Почти подобен душам, что когда-то
Умчались ввысь, земле оставя прах.

И в сладостном ознобе, и в слезах
Я слышу голос той, чьё имя свято:
"Друг, ты возлюблен мною - вот расплата
За скорбь твою, за проседь в волосах".

И к своему подводит Господину.
"Дозволь обоих вас не покидать!" -
Молю Его о милости единой.

И мне в ответ: "Тебе на этом свете
Всего лишь тридцать лет осталось ждать,
Но каждый год - как три десятилетья".

АДАМ МИЦКЕВИЧ

(1798-1855)

К РУССКИМ ДРУЗЬЯМ

Вы — помните ль меня? Когда о братьев кровных,
Тех, чей удел — погост, изгнанье и темница,
Скорблю — тогда в моих видениях укромных,
В родимой череде встают и ваши лица.

Где вы? Рылеев, ты? Тебя по приговоре
За шею не обнять, как до кромешных сроков, —
Она взята позорною пенькою. Горе
Народам, убивающих своих пророков!

Бестужев! Руку мне ты протянул когда-то.
Царь к тачке приковал кисть, что была открыта
Для шпаги и пера. И к ней, к ладони брата,
Плененная рука поляка вплоть прибита.

А кто поруган злей? Кого из вас горчайший
Из жребиев постиг, карая неуклонно
И срамом орденов, и лаской высочайшей,
И сластью у крыльца царева бить поклоны?

А может, кто триумф жестокости монаршьей
В холопском рвении восславить ныне тщится?
Иль топчет польский край, умывшись кровью нашей,
И, будто похвалой, проклятьями кичится?

Из дальней стороны в полночный мир суровый
Пусть вольный голос мой предвестьем воскресенья
Домчится и звучит. Да рухнут льда покровы!
Так трубы журавлей вещают пир весенний.

Мой голос вам знаком! Как все, дохнуть не смея,
Когда-то ползал я под царскою дубиной,
Обманывал его я наподобье змея, —
Но вам распахнут был душою голубиной.

Когда же горечь слез прожгла мою отчизну
И в речь мою влилась — что может быть нелепей
Молчанья моего? Я кубок весь разбрызну:
Пусть разъедает желчь — не вас, но ваши цепи.

А если кто-нибудь из вас ответит бранью —
Что ж, вспомню лишний раз холуйства образ жуткий:
Несчастный пес цепной клыками руку ранит,
Решившую извлечь его из подлой будки.

ТЕОФИЛЬ ГОТЬЕ

(1811–1872)

УЖИН ДОСПЕХОВ

Бьёрн, угрюмый нелюдим,
Погрузившийся в былое,
Коротает век один
В древнем доме над скалою.

Не ворвется дух мирской
В глушь обители суровой, — 
Стерегут ее покой
Неподвижные засовы.

Застает рассветный час
Бьёрна на дозорной башне,
Он, к закату обратясь,
Провожает день вчерашний.

Весь он в прошлом. Все мертво[
Для него на этом свете.
И не бьют часы его,
И не движутся столетья.

Бродит Бьёрн. Звучат шаги,
Своды вторят звуку звуком.
Будто ходят двойники — 
Друг за другом, круг за кругом.

Из живущих никому
Нет прохода к Бьёрну в замок.
Собеседники ему — 
Предки в золоченых рамах.

Приглашает он порой — 
Хоть и несколько сконфужен
Святотатственной игрой — 
Предков-рыцарей на ужин.

Бьёрн приветствует гостей,
Кубок в полночь поднимая.
Сталь без мяса и костей — 
Призраков толпа немая.

Все в броне — до самых пят.
Каждый хочет сесть. Колени
Норовят согнуть. Скрипят
И скрежещут сочлененья.

Чресла ржавые склоня,
С полым грохотом, нелепо,
В кресло рушится броня — 
Остов, род пустого склепа.

Кто ландграф, а кто бургграф,
Кто с небес, кто из геенны, — 
Но, забрала вверх задрав,
Одинаково надменны.

Гриф, дракон, крылатый змей
Светом вырваны из тени — 
Геральдических затей
Безобразные виденья.

Хищный коготь, клюв кривой,
Пасть ощеренная зверья,
Над причудливой резьбой
Шлема — вздыбленные перья.

Двух зловещих огоньков
Синеватое мерцанье
Из открытых шишаков
И порожних лат бряцанье.

В предвкушенье кутежа
Все расселись с видом важным,
Тень склоненного пажа
Обозначилась за каждым.

Все вокруг обагрено:
При свечах еще пунцовей
В кубках красное вино,
В блюдах соус — цвета крови.

Блик по панцирю пройдет,
Шлем пернатый загорится;
Вдруг со стуком упадет
Кованая рукавица.

Слышен лёт нетопыря — 
Крылья бьются учащенно.
Реют, в воздухе паря,
С полумесяцем знамена.

Строй кинжалом кабана
Запеченного кромсает...
Гул, вздымаясь, как волна,
Галереи потрясает.

Не услышали бы тут
Грома, грянувшего с неба:
Мертвецы не часто пьют,
Но зато уж пьют свирепо.

Что за пыл! И что за пир!
Будто для иной утехи — 
Не на ужин, на турнир — 
В замок съехались доспехи.

Льют из кубков, чаш, рогов,
Шлемы полнятся, — и скоро
Из железных берегов
Выйдут винные озера.

Блюда опустошены,
Розовеют клочья пены,
И, как певчие, пьяны
Доблестные сюзерены!

Герцог влез в салат ногой
И, заботясь о соседе,
С ним проводит час-другой
В наставительной беседе.

Но сосед его — увы! — 
Так и хлещет, шлем разинув,
Как разверзли пасти львы
На щитах у паладинов.

В склепе горло простудив,
Макс, певец хриплоголосый,
Свежий затянул мотив,
Модный в пору Барбароссы.

Шею, плечи и бока
Трет Альбрех, рубака ярый,
Сарацинского клинка
Вспоминает он удары.

Фриц, посуду расколов,
Шлемом о[б стол грохнул в раже — 
И о том, что безголов,
Не подозревает даже!

Запрокинув кадыки,
Под столом лежат сеньоры.
Выгнутые, как клыки,
Башмаки торчат и шпоры.

Павший встарь повержен вновь.
Каждый — как сраженный воин,
Но из ран не льется кровь — 
Пища лезет из пробоин.

Мрачен Бьёрн. Ублажены
Предки. Петухи пропели,
Осветился край стены,
Витражи заголубели.

Утро брезжит из окна — 
И за предком тает предок,
Чашу полную вина
Опрокинув напоследок.

В склеп, незримые, бредут
И, тяжелые от хмеля,
Шишаки свои кладут
На гранитные постели.

ПОЛЬ ВЕРЛЕН

(1844–1896)

НАВАЖДЕНИЕ

        Пробегает мышь,
Черная на сером в час вечерний.
        Пробегает мышь,
        Серая на черни.

        Колокол гудит.
На покой пора тюремной братии!
        Колокол гудит.
        Спите, бога ради.

        Все печали прочь.
Вновь во сне к любимым прикоснитесь.
        Все печали прочь — 
        Радости приснитесь!

        Полная луна.
Храп клокочет у соседа в глотке.
        Полная луна
        Прямо на решетке.

        Облака ползут — 
Будто сажа в печке оседает.
        Облака ползут.
        Погляди, светает!

        Пробегает мышь.
Розовая на дорожке синей.
        Пробегает мышь,
        Поднимайтесь, свиньи!

ХУАН КРИСТОБАЛЬ НАПОЛЕС ФАХАРДО
(КУКАЛАМБЕ)

(1829-1862)

МОЙ ПОРТРЕТ

Я белобрыс, сеньоры, как ни странно,
Мой лоб широк, как добрая скамья.
Мои глаза, предполагаю я,
Напоминают кратеры вулкана.

Нос — как Дунай, и уши — великана.
Рот — грандиозный грот: его края
Не переполнит ни одна струя —
Хоть из стакана, хоть из океана.

Мое лицо — кусок сырого мяса,
Который не украшен бородой.
Я страшно долговязый и худой,
Как видите, уродств различных — масса.

А между тем от женщин нет отбою:
Льнут, а потом злословят всей гурьбою.

ДОМ ПОЭТА

К дону Хилю на минутку,
Увидав его в окошко,
Я зашел… Еще немножко —
И лишился б я рассудка.

Бьет посуду сын-малютка
И об миску лупит ложку,
Негритенок щиплет кошку,
И вопит хозяйка жутко.

Чем кормить супруг прикажет?!
Ни песеты в доме нету,
Прожит скарб, что прежде нажит…

Муж невозмутим при этом:
Вот уж год, как не портняжит,
Вот уж год, как стал поэтом.

ПЕДРО ПРАДО

(1886-1959)

* * *

Когда, покончив с повестью земною,
соединю разрозненные главы,
без мишуры быстротекущей славы
предстанет жизнь моя передо мною.

Смирится гордость, пышность оскудеет,
уймутся страсти, буйные вначале,
и безраздельно сердцем овладеет
свободное дыхание печали.

Огонь моей любви уже погас,
и от друзей далеких нет привета.
Моим стихам не пережить поэта:

подстерегает их забвенья час.
Тогда познаю вечность, обнаженный,
наедине с печалью сбереженной.

СТАРУХИ НА ДОРОГАХ

Тени дорог, старухи!
Призрачные виденья!
Тощие псы за вами
тащатся вашей тенью.

Шею сгибает ворох:
хворост, сухие лозы,
тяжкие, словно хворость,
горькие, точно слезы.

Саван дорожной пыли
виснет над головами,
и земля зазывает,
расступаясь пред вами.

Ветер рвет из охапки
виноградные сучья, —
шерсть на собаках дыбом,
скалится челюсть сучья.

Лозы… Вино былое
Бродит в памяти глухо.
Семени по дороге —
досеменишь, старуха!

МИГЕЛЬ ЭРНАНДЕС

(1910-1942)

* * *

Ты золотой лимон издалека
мне бросила, и в миг какой-то краткий
я ощутил, как горечь стала сладкой, —
так сладостна была твоя рука.

В моей крови недвижность столбняка
сменилась воспаленной лихорадкой,
и губы тотчас вызвали украдкой
вкус нежно-золотистого соска.

Но улыбнулась ты, и так чужда
была твоя улыбка вожделенью,
что обернулось все лимонной шуткой.

Безумья не осталось и следа,
и, убаюкана унылой ленью,
уснула кровь моя под кожей чуткой.

* * *

В каком-нибудь селении высокий
бук или дуб, а может, альгарробо —
тот, что подарит доски мне для гроба, —
давно стоит, как сторож одинокий.

А может быть, свершился рок жестокий,
и ствол крушит пилы визжащей злоба,
и вот земная вздрогнула утроба —
упал мертвец, хранящий жизни соки.

А может, деревянная обнова
уже кроится мне — и подытожит
мне скоро все итоги древесина...

А темная земля всегда готова
(наверняка, без всяких там "быть может")
принять последнее дыханье сына.

* * *

Пляшет холодный пепел
под неумолчный вой
в комнате, где когда-то
слышал я голос твой.

Пепельная каморка
и одинокий зов
осатаневшего ветра —
вместо двух голосов.

Мертвый портрет в простенке.
В зеркале — пустота.
Серый комочек платья.
Брошенная тахта.

Пепелище любви
ветер терзает злой,
ночью ворвавшись в щели
и шевеля золой.