На главную страницу

МИХАИЛ ЯРМУШ

1932 - 2008, Москва

Печальна участь русских поэтов иной раз: пишет человек всю жизнь, а в памяти человеческой остается тем, что отвез Иосифа Бродского в больницу имени Кащенко (потому как работал психиатром), да еще был соавтором Михаила Ландмана по словам песни "Сиреневый туман". В такой памяти - меньше, чем ничего. Между тем одну поэтическую книгу Ярмуш при жизни все-таки выпустил ("Тень будущего", 1994), да и его переводы с польского и испанского появлялись в печати в конце 1960-х годов в издательстве "Художественная литература". Молодые годы Ярмуш провел в Вильнюсе, с начала 1960-х жил в Москве. Дмитрий Бобышев в книге воспоминаний "Я здесь" вспоминал: "На улицу "Правды" к Найманам заглядывала чаще литературная братва, и Михаил Ярмуш в своей гипнотической и метафизической красе засиял среди них. Я с его появлением связывал самые радужные надежды: наконец-то среди нас оказался совсем православный поэт, наподобие Клюева, только не деревенский, а городской!" Ярмуш многих знал - Светлова, Звягинцеву, Петровых, Ахматову, Бродского, Красовицкого, Тарковского, список можно продолжать, и хочется надеяться, что в архиве поэта хотя бы отчасти эти воспоминания найдутся в записанном виде, хотя о своих "старших" вильнюсских ровесниках (Михаиле Ландмане, Артуре Креслове) Ярмуш отзывался сдержанно: он считал их слишком прямыми наследниками Серебряного Века, а это лишало их "прорывной свободы ассоциаций". Того, сам Ярмуш в поэзии относился к той же традиции - он, видимо, не осознавал. Но его стихи - кстати, и поэтические переводы - говорят сами за себя.


МИГЕЛЬ ЭРНАНДЕС

(1910-1942)

* * *

Я прах, я глина, хоть зовусь Мигелем.
Грязь - ремесло мое, и нет судьбы печальней.
Она чернить меня своей считает целью.
Я не ходок, а инструмент дороги дальней,
язык, что нежно оскорбляет ноги
и рабски лижет след их на дороге.

Я, словно вал огромный, океанский,
зеленый вал с холодным влажным блеском,
под твой башмак, что унижает ласку,
стремлюсь, целуя, в жажде быть любимым,
ковром в узорах пены с жадным плеском
стелюсь, но всё напрасно - мимо, мимо…

Идешь ты надо мной, над глиной жидкой,
как будто по доске ступаешь шаткой,
хоть я под каблуком твоим, под пыткой
тянусь к тебе, опережаю шаг твой,
чтоб растоптала ты с жестокостью бесцельной
любовь, что порождает прах скудельный.

Когда туман волнуется на кровлях,
на стеклах пишет стужа иероглиф,
и влажный облик плача так неявствен,
я падаю к стопам твоим, как ястреб
с землистым клювом, окропленным кровью.
Надломленною веткою зеленой,
истекшей соком, падаю влюбленно
к твоим ногам и водорослью сердца
плыву к тебе - ищу твое соседство!
Я - прах, напрасно рвусь к тебе и тщетно
тяну ладони, наряжаясь в маки,
грызу подошвы я твои зубами щебня,
и в красной глине сердца, в жгучем мраке
таятся жабы ревности и мщенья.

Своей ногой, ногою серны дикой
меня ты топчешь, месишь, словно слякоть.
Как виноградная двойная мякоть,
рот разрывается от сдавленного крика,
и каждой клеткой молит плоть моя, что надо
ее в давильню бросить гроздью винограда!

Вскипает стона розовая пена,
и плач проходит лабиринтом мозга.
Ты появляешься и таешь постепенно
огнем свечи, предзимним тусклым воском.
Но будет плохо, если ты забудешь,
что, становясь под колесом покорны,
рождают прах и глина злобных чудищ,
меняющих уродливые формы.

Так берегись, чтобы земля однажды
не запятнала бы твои одежды,
не хлынула потопом страстно и ревниво,
жасминные твои ступни не очернила, -
земля, где не отыщешь ты опоры,
сольется нежно с клеточкою каждой,
вольется в кровь твою, насытит поры,
тебя облепит с первобытной жаждой!
К тростинкам ног прильнет она влюбленно,
затянет их в свое смесительное лоно
и тиною тебя накроет с головою -
сольется навсегда она с тобою!

* * *

Твое приближенье -
зарницей.
Твой образ витает влюбленно,
мне в сердце вонзится,
и тянется луч удлиненный.

Твое удаленье -
экспрессом
стремительно вдруг нарастает,
и дальше - по мне, как по рельсам…

И черный корабль
отплывает.

* * *

И злак и бурьян уходят
безмолвно в осенние недра,
где всё исчезает в природе
покорно, безропотно, щедро.

Над рощами властвует осень,
как сила разлуки слепая,
она удаляет, уносит,
рассеивает, разделяет.

Почти могильную сырость
потоки несут дождевые,
но всюду трава пробилась,
как крылья мои молодые.

Для всходов бурьяна и злаков
закон земли одинаков.

СУЩЕСТВУЕТ ЛИ ДЕНЬ?

Существует ли день? Я во тьме полон светом высоким.
В материнской утробе я сплю иль в могиле я ожил?
Пульс мой бьется под кожей, клюет, словно сокол, висок мой,
эта кость холодна, как фарфор, что прошел через обжиг.

Разве я не родился еще, не наполнился соком
от лозы бытия или червь гробовой меня гложет?
Мною властвует мрак, он из снов, словно саван мой, соткан.
Где же смерть, если жизнь такова и уняться не может

изначальная боль? Я снимаю одежду, как латы,
ворот рву - так хотелось бы плоть оторвать от скелета!
Эта тяжесть не может стать мной и, как панцирь железный,

давит грудь. Но не сбросить вовеки тот черный, проклятый,
ненавистный покров. Он со мною срывается в Лету,
в жизнь растущего небытия, в бесконечную бездну.

КОНСТАНТЫ ИЛЬДЕФОНС ГАЛЧИНСКИЙ

(1905-1953)

МОГИЛА БЕТХОВЕНА

Холмик под ивой тенистой.
Здесь погребен Бетховен.
Ночью во мгле серебристой
контур долины неровен,
над серебристой чертою -
только небо ночное.

Здесь в вечернем покое
строй неясных растений
листья хмеля с ольхою
в голубой светотени.
Дол окрестный безмолвен.
Здесь погребен Бетховен.

Пролетают к закату
разноцветные птицы.
Песнь поют музыканту
и скворцы и синицы.
Смолкнут щебеты птичьи -
дождь звенит мелодичный.

Он с высот ниспадает,
землю топчет сердито,
и ольшаник сгибает,
и бушует в ракитах.
Холм, деревья, ракиты
мглой дождливою скрыты.

Если ж ветер могучий
тучи рвет и ярится, -
глянет месяц сквозь тучи,
холмик засеребрится,
точно фонарь среди листьев,
он поплывет, серебристый.

Люди к могиле приходят,
приносят венки и букеты,
за бесстрашие в каждой ноте,
за симфонии, за квартеты,
и надпись лент величава:
"Гиганту музыки - слава".

Время перстом огромным
крутит зимы и весны,
над холмиком этим скромным
днем солнце, а ночью звезды,
он лентой пурпурно-мглистой
касается тучи низкой.

Приходят сюда и дети,
маленькие пианисты,
тот положит букетик,
этот - горсточку листьев;
они появятся быстро
и скроются, точно искры.

У взрослых - печаль во взоре;
придут, и шумит пучина
разноязычного моря
признательности единой.
В этом скорбном соседстве
крепнет каждое сердце.

Тут зимой воцарится
грустное запустенье,
не прилетают птицы,
спят под снегом растенья;
ветер тихо застонет,
ленту черную тронет.

Но умчатся метели
одинокою нотой...
Вновь снега почернели,
вновь идет сюда кто-то,
благодарный свободе
этих мощных мелодий.

Над могилой чуть вечер
загорается Веспер.