ОЛЬГА КОЛЬЦОВА
р. 1957, Москва
И как оригинальный поэт, и как переводчик серьезно вступила в литературу только в 1990 году. Публиковала переводы английской классики (Фергюссон, Китс, Кэрролл, Киплинг, Уайльд, Стивенсон), англо-индийских поэтов; не меньше набралось с немецкого — сказки Вильгельма Буша, стихотворения А. Маргул-Шпербера, В. Айхельбурга и т. д. Переводила и мальтийских поэтов (в 1997 г. с языка оригинала — с помощью драматурга и поэта Джузеппи Шкембри, долго жившего в России). Среди переводов Кольцовой наиболее известна поэма Оскара Уайльда «Равенна». В 2006 году в двуязычной книге Р. Саути «Баллады» был напечатан перевод поэмы «Рупрехт-разбойник», выполненный специально для этого издания. В 2007 году в издательстве «Водолей Publishers» (в серии «Сон Серебряного Века») вышла книга оригинальных стихотворений Кольцовой «Несвобода»; за нее в декабре 2009 года она стала первым лауреатом престижной премии «Серебряный век».
РОБЕРТ ФЕРГЮССОН
(1750—1774)
ЭЛЕГИЯ НА СМЕРТЬ ШОТЛАНДСКОЙ МУЗЫКИ
А, ты пришел! Порадуй нас, дружище,
Вчерашней песней, старой, заунывной.
Ее мурлычут пряхи за работой,
Вязальщицы на солнышке поют…*
В Шотландии, когда-то встарь,
Тек непоспешный календарь
И мелодично пели ярь
И повилика.
Застыло время, как янтарь, —
Мертва музыка.
Звенел с небес пернатый хор,
Ручей журчал, сбегая с гор,
Вступали струны в разговор
Многоязыко.
А нынче молчалив простор, —
Мертва музыка.
Не прянуть лесу из тенёт
Гортанных лебединых нот.
Наяда вод не всколыхнет,
Румянолика.
Лишь эхо горестно вздохнет:
Мертва музыка!..
В долину спустится апрель,
Туманную разгонит прель.
Вотще вздыхает менестрель —
В ответ — ни всклика.
Замолк рожок, молчит свирель, —
Мертва музыка.
И девы боле не поют,
Когда белье вальками бьют.
Мычат коровы у запруд
Угрюмо, дико.
Унылым стал пастуший труд, —
Мертва музыка.
Стада брели с полей назад,
И на закате, хрипловат,
Дрожал волынки древний лад, —
Легенд владыка.
Но не услышать тех баллад, —
Мертва музыка.
Мак-Гиббон! Тяжек наш удел!
Ты сердцем музыки владел,
Но руки скорбные воздел
Мир-горемыка.
Ты мертв — и звуки не у дел —
Мертва музыка.
Печально шелестит листва
И льнет к земле плакун-трава,
Рыдают дева и вдова,
И слёз — елико!
Ты мертв, и музыка мертва.
Мертва музыка.
Теперь хоть со стыда сгори
От итальянских попурри.
Пусть в моде эти штукари, —
Не вяжут лыка!
Как бочка полая внутри,
Мертва музыка.
Трель жаворонка ветр донёс,
Ручей поёт, звонкоголос.
В гармонии родных «Берез…»
Их звук — толика.
Зачем я имя произнёс?!
Мертва музыка.
Шотландия! Твои сыны
Не будут прятать меч в ножны,
Что древних римлян в дни войны
Довел до крика.
Стенать мы боле не должны:
«Мертва музыка!..»
* У. Шекспир. «Двенадцатая ночь», II акт, сцена 4.
(Перевод Э. Линецкой)
РОБЕРТ САУТИ
(1774—1843)
РУПРЕХТ-РАЗБОЙНИК
ЧАСТЬ I
Схвачен Рупрехт-разбойник, каналья и плут, —
В славном Кёльне, и скорым был суд,
Приговор оглашен, от петли не спасут
Бедолагу ни фарт, ни сноровка,
Ждут его два столба да веревка.
От возмездья за мзду все одно — не уйти,
Но заверил монах — есть иные пути,
Откуплю, — и обет не нарушу, —
Отмолю многогрешную душу.
Вторит братия хором, мол, это почет
Чистоганом Всевышнему дать под расчет, —
И добро твое будет на месте, —
А уж мы отпоем честь по чести!
За тебя все святые мольбу вознесут,
Чьи нетленные мощи покоятся тут,
Коли щедры твои воздаянья
На их нужды и благодеянья.
На Волхвов уповай, — молвят, руки воздев, —
На одиннадцать тысяч умученных дев,
Кёльн — хранитель священного праха,
И душа не изведает страха!
И обитель монашья помянет добром
Удальца, искупившего грех серебром,
Нас вниманьем своим не обидишь, —
Невредим, из Чистилища выйдешь.
Там бушует огонь — вавилонского злей,
Не щадит ни безродных он, ни королей,
Попечением рати Господней
Ты не тронут придешь к преисподней.
Будет все по-людски, — отдавая концы,
Уследишь, как читали святые отцы
Из Писанья, как в колокол били,
Как веревку украдкой кропили.
Но негоже предать твое тело земле,
Будет Рупрехт-разбойник болтаться в петле,
Чтоб прохожие, днем или ночью,
В том могли убедиться воочью.
В Дюссельдорфе, равно как и в рейнском краю
Лицезреть перекладину смогут твою,
Юг, и север, и запад равнинный
Насладятся приметной картиной.
Будет виселица отовсюду видна,
И для взора любого отрадна она:
Имя Рупрехта долгие годы
Означало беду и невзгоды.
К месту казни монахи явились чуть свет,
Дабы выполнить Рупрехту данный обет.
И с почтеньем, отнюдь не с проклятьем,
Совершилась расправа над татем.
В кандалах его вздернули, и поделом!
Но водой окропили, пропели псалом,
Умилялась вся братия долго
Исполненью последнего долга.
На закате толпа разбрелась по домам,
Возвратились зеваки к обычным делам,
Лишь, неверным охваченный светом,
Рупрехт темным висел силуэтом.
Любопытный порой озирался назад,
Дабы бросить на жертву решительный взгляд.
Но с восходом народ изумился:
Из петли Рупрехт-висельник смылся.
ЧАСТЬ II
Нынче в Кельне иная царит суета
Озадаченный люд не поймет ни черта.
Нет висевшего головореза,
И куда подевались железа,
Лишь удавка цела, без надреза.
— Чудеса, мы таких не видали пройдох!
Ведь болтался в петле он, покуда не сдох!
И весь день провисел, как колода,
На глазах у честного народа.
И палач говорил, — мол, на то я и кат,
Чтобы службу исполнить свою в аккурат.
Я всю душу вложил, без боязни
В совершение праведной казни.
И соседи, и кровная даже родня
Убоялись бы, совесть грехом бременя,
Выкрасть Рупрехта бренные кости
Да еще схоронить на погосте.
Или был нечестивец по чести казнен,
И поэтому чуда сподобился он?
Или здравствует он и поныне?
Или прах его подле святыни?
Если впрямь в освященной земле его прах,
Диво дивное в наших случится краях;
Если жив — посвятит себя Богу,
На блаженную встанет дорогу,
Устремляясь к святому чертогу.
Без сомненья, чудесное просит чудес.
Отошедший столь дивно — достигнет небес!
Люд гадал, помирая со смеху, —
Кто устроил такую потеху?
Неужели Волхвы, Кёльна гордость и честь,
Осужденному славную подали весть?
Или девы Урсулы блаженной,
Те, что в кельнской земле погребенны,
Вняли мнихов молитве смиренной?
Утверждали одни — Короли мол, Цари
Волхвовали о нем от зари до зари,
А другие твердили — Урсула,
Видно, в сердце его помянула.
А кому-то казалось, что славный исход
Явлен был издалече, с прирейнских широт,
Ибо Рупрехт рожденьем оттуда, —
Из-за Рейна ниспослано чудо.
Но тогда Дюссельдорфу — почет и хвала?
Страстотерпцами вчуже вершатся дела?
Значит, Кёльн чудесам не причастен,
И над дивом кудесник не властен, —
Кто ж останется тут безучастен!
Возроптали монахи от оных докук,
Ибо чудо почли делом собственных рук,
Это всяк подтвердит без натуги,
Не такое творилось в округе
Кто посмел умалять их заслуги!
Пересуды о том не смолкали семь дней,
Горожане судачили все мудреней,
Вдруг застыли, не молвя ни слова:
Рупрехт в петле болтается снова!
ЧАСТЬ III
Горожане глазеть повалили гурьбой,
Это Рупрехт, галдели они вразнобой,
Труп как труп, не подобен фантому,
Но свеженек, не сгнил по-земному,
Знать, заклятью подвержен дурному.
Как же так, — пронеслось над притихшей толпой, —
Был казнен в башмаках он, а я не слепой!
Поползли по толпе разговоры:
К башмакам приторочены шпоры!
Значит, Рупрехта где-то носило верхом,
После смерти скакал, одержимый грехом!
Этой вести народ поневоле
Удивлялся все боле и боле.
Рупрехт не был в жокейский наряд облачен,
В день, когда так исчез неожиданно он!
Вот и нынче в цепях, чин по чину,
Видно, тайна скрывает кончину.
Может, зря нам твердили святые отцы,
Что столь праведно Рупрехт откинул концы?
Может, чудо устроили не чернецы?
Стал от ужаса воздух кромешен:
Не иначе, здесь дьявол замешан.
Был нам Рупрехт проклятьем, — шептался народ, —
Нет, повешенный — проклят, лукавый не врет!
Окаянный стращал всю округу,
С мертвяком — сам помрешь с перепугу.
Спятишь, даже представив того скакуна,
И того, кто решился ступить в стремена.
Труп, на адской гарцующий кляче, —
Вся земля содрогнулась бы в плаче!
Надо в землю поглубже его закопать,
Камнем рожу прижать, пусть не шастает тать.
Препожалуют к нам экзорцисты,
Дабы сгинул навеки нечистый.
Впрочем, те, кто в познаниях был искушен,
Говорили, — могила — дрянной ухорон.
Одержимому силою ада
Гроб — не крепость, земля — не преграда,
Коль захочет — пойдет, куда надо.
Здесь, в святая святых трех библейских царей,
Отродясь не знавала земля упырей.
Рупрехт хуже вампира-злодея.
Экзорцисты — пустая затея!
Лишь огнем можно чертову выжечь алчбу,
Прах сожженный не будет вертеться в гробу,
Не посмеет идти на подначки
И устраивать адские скачки.
Но твердили иные, — а как же секрет?
Кто на тайну прольет очистительный свет?
Надо бдеть в этом месте мистичном!
Пособившую в зле неприличном, —
Ведьму надо ущучить с поличным.
Ибо как же без ведьмы в таких-то делах,
Это каждый поймет, невзирая на страх.
Раз такая случилась оказия,
Мы узнаем про все безобразия!
Так в догадках и спорах томился народ,
Но не двинулось дело ни взад, ни вперед.
О чудовищном столь произволе
В славном Кельне не знали дотоле!
ЧАСТЬ IV
Был известен в округе весьма Питер Сной,
Жил в окрестности Кёльна он с сыном, с женой.
И пока всех терзала забота,
Он вошел в городские ворота.
И пустился на поиски духовника,
Ибо тяжесть на сердце была велика.
Старый Кейф удивился изрядно,
Видно, с Питером что-то неладно.
Но узнав, что покаяться Питер решил,
Кейф вскричал: «Да когда ж это ты нагрешил?
О котором поведаешь деле?
Ты ведь был здесь на прошлой неделе».
Ты же чист перед Богом и перед людьми,
Ибо кроток, смиренен и честен вельми.
Будь вся паства столь твердого нрава,
Небу стал бы угоден я, право!
Раньше с легкостью каялся Питер в грехах,
Нынче в недоуменьи терялся монах.
Питер мямлил, и экал, и мекал.
Старый Кейф ничего не кумекал.
Только странным казался святому Отцу
Страх, по честному столь пробежавший лицу.
Прегрешенье, вестимо, поболе,
Чем монах заподозрил дотоле.
Питер с Рупрехтом в деле повязан одном,
Значит, Питер повинен в том деле дрянном!
Да минует нас грех чародейства,
Нет страшнее на свете злодейства.
Питер Сной ухмыльнулся, глаза опустив,
Он смущен был и хмур, но отнюдь не строптив, —
И с усмешкой взглянул на монаха,
Удрученно, хотя и без страха.
«Проживаю полвека я здесь, Питер Сной,
И у Церкви забот не бывало со мной.
Я исправный вполне прихожанин,
И с тобой разговор безобманен.
Даже дьявол, случись обоколь, не дай Бог,
Уличить меня в страшном грехе бы не смог!
Да и в ереси, думаю, тоже.
И посмей он — злодея устрожу,
Просто плюну в поганую рожу».
Тон подобный был Кейфу отраден и мил, —
Питер к Дьяволу явно не благоволил,
Ярость Питера старцу по нраву,
Радость в сердце за эту расправу, —
Словно выпили оба по чарке вина.
Чтобы боле на ум не пришел Сатана,
Сной добавил: «Я тайну раскрою,
Этим совесть свою успокою».
Ты же знаешь, я мирный вполне человек
Ни в раздоры, ни в ссоры не лезу вовек.
Получилось на деле другое,
Но намеренье было — благое!
Сам ты можешь разделать меня под орех.
Но прошу, отпусти мне неведенья грех,
Это будет спокойней и лучше для всех,
К новым бедам ведет промедленье,
Разрешить надо недоуменье.
Я поведаю все тебе как на духу,
Восприми как угодно сию чепуху,
Не вреди только сыну и мне, лопуху.
Мы дурного отнюдь не хотели,
Мы о благе всеобщем радели.
Я и сын мой возлюбленный, Пит Питерсон,
Возвращались, луною сиял небосклон,
И не лезли ни сын мой, ни я на рожон.
Это было в ту ночь после казни,
Мы катили себе без боязни.
Мимо виселицы проезжал наш фургон,
Мы расслышали стон, долетавший вдогон.
Сын и я помертвели от жути,
Но решили дознаться до сути.
Кто-то явно стонал, но не призрак, не дух.
И промолвил мой сын тут решительно, вслух:
«Это Рупрехт, прости меня, Боже,
Он не умер сегодня, похоже».
Так и есть, этот плут оказался живой, —
В том поклясться могу я своей головой!
Ибо из-за цепей и колодок
Был подвешен он за подбородок!
Оказалась веревка не в меру длинна,
В чем видна палача-неумехи вина.
Как посмели сего бракодела
Посылать на серьезное дело!
И покуда зеваки шумели кругом,
Рупрехт в петле болтался недвижным бревном.
Но закончилась эта морока,
И бедняга без всякого прока
Под луною стонал одиноко.
Мы в гостях засиделись в тот день допоздна,
На крестинах — как можно не выпить вина!
Были мы веселы, бестревожны, —
Разве капельку неосторожны.
Не по-божески мимо проехать тогда,
Коли с ближним твоим приключилась беда.
Пусть разбойник и был многогрешен,
Но… того…он же недоповешен!
Милосердно из петли его извлекли.
Ведь о славной кончине легенды пошли!
А чудесное это спасенье
Словно знаменье и наставленье.
Потому мы вдвоем, я и Пит Питерсон,
Втихаря положили беднягу в фургон,
Дома цепи заботливо сняли,
Чтобы нам ни на что не пеняли.
Знала тайну одна только Элит, жена,
Добродетельна и не болтлива она.
Не хвалясь, я мужчина изрядный,
Доверяю жене безоглядно.
Элит-умница лучший могла дать совет,
С ней и с сыном, втроем, мы хранили секрет.
Рупрехт пообещал, что исполнит завет!
Мы уверены были всецело,
Что благое содеяли дело!
Представляешь, как мы потешались тайком
Над молвою, что Рупрехт святыми влеком!
Что Волхвы помогали бедняге
В таковой уцелеть передряге.
Что святая Урсула и тысячи дев
За бандюгу молили, ладони воздев.
И волхвам, и святой, право слово,
Дел хватало без черта кривого.
Стоя в гуще зевак, я и Пит Питерсон,
Зубоскалили, можно сказать, в унисон,
Ибо знали секрет и держали фасон.
Мы народ дураками считали,
Впрочем, сами от них не отстали.
Отче Кейф, но когда рассказал я жене
Что народ говорит, та ответила мне,
Мол, те люди разумны бесспорно,
И восторг ее был непритворный.
«Уповал же разбойник на помощь святых!
И по вере пришло воздаянье от них.
Кто так ловко веревку накинул,
Кто столь славно кончину отринул?
Здесь никак не могло обойтись без чудес,
Это ж ясно, что помощь явилась с небес!
Вас же с Питом вело провиденье,
За усердное ваше раденье.
Благодарно и с трепетом должно понять,
Что нам выпало в чуде участье принять!
Три Волхва и Святые хранители, —
Столь нечаянные покровители!
Вот какая троим нам оказана честь —
Мы должны этот факт непреложно учесть,
Подозреньями душу свою не бесчесть».
Отче, так рассудила супруга,
Убедив в том и Сноя-супруга.
Святый Боже, как мог на святых я грешить, —
Что злодея мешали они порешить!
Коль висел бы он прочно, не худо , —
Тут святые явили бы чудо!
Тот, кто недоповешен, валяй, доповесь,
А иначе, палач, для чего же ты здесь,
Справь работу, — лишь только потом куролесь!
От повторного к петле визита
Ты меня бы избавил и Пита!
Кейф, мы Рупрехту пищу давали и кров,
Наконец-то откормлен он стал и здоров.
И, его отпуская из дома,
Знал я — жизнь его свыше ведома.
Не свершивши добра, не обрящешь и зла.
Так не мыслю, но скверные вышли дела:
Лиходею — и казнь не наука,
Да и петля ему — не порука.
Отче Кейф, как настала вчерашняя ночь,
Разбрелись мы по спальням с домашними прочь.
Рупрехт вывел из стойла лошадку,
Он и упряжь добавил вприкладку.
Но ворочалась Элит, не в силах уснуть,
Догадалась, что лошадь хотят умыкнуть.
Разбудила меня, растолкала,
И понудила сцапать нахала!
Моя славная Элит смекнула, меж тем,
Кто кобылу увел, и куда, и зачем.
Не успели курнуть мы, — по тропам
Кони рысью неслись и галопом.
Уверяю, что был это вовсе не сон, —
Как скакали мы, я и мой Пит Питерсон!
Без луны же окрестность безвидна.
Участь наша была незавидна.
Но мы знали округу, считай, назубок,
И нагнали мерзавца, проделав рывок,
Чуть ножом не был я отоварен!
Рассуди, отче Кейф, сколь коварен
Тот, кто должен быть мне благодарен!
Мы скрутили его, мы связали его, —
Все же были вдвоем супротив одного!
Удалось обратать нам детину, —
Мне и Питеру, славному сыну.
Мы опутали вора с макушки до пят,
Чтобы сверзиться подлый не смог супостат.
Оказалось веревок в достатке.
Приторочили вора к лошадке.
«Пит, с тобой мы нарушили Божий закон:
Ведь укравший спасения будет лишен.
Пусть возьмут нас с тобою под стражу,
Но должны возвратить мы покражу».
На бандюгу надели его кандалы,
Дабы не было нам за чужое хулы.
Как мы к виселице торопились,
Ведь на важное дело стремились:
Нам не надо, чтоб люди глумились.
Как и давеча, петля висела, цела,
Мы веревку отмеряли, что за дела!
Что палач недоделал почином,
Было кончено махом единым
Мной и Питером, доблестным сыном"!
ЛЬЮИС КЭРРОЛЛ
(1832—1898)
ПЕСНЯ ЛЕДИ МЮРИЭЛ
Три Барсука на камне однажды
Беседу вели близ тайной тропы,
Средь них королем себя видел каждый,
Но звери были глупы.
Отец к ним взывал не трижды, не дважды,
Но звери были глупы.
Три Сельди решили поплыть для забавы,
Укромное место обшарить втроем.
Во имя поживы, а может быть, славы,
Оставили свой водоем,
Наверное, Сельди были не правы,
Покинув родимый дом.
Матушка-Сельдь в соленой пучине
Напрасно искала своих дочерей.
Папаша-Барсук по той же причине
Звал сыновей поскорей.
Гостинцами их, пребывая в кручине,
Домой зазывал, ей-же ей!
«Послушай, — Сельдь Барсуку говорила,—
Ужель сыновья твои сбились с пути?
И я со своими перемудрила.
Как детям дорогу найти»?
И тут разрыдались два старожила:
«Должно же и нам повезти!»
Что было трем Барсукам до Селедок!
Рыба, и всё тут, значит — еда.
Им на зубок бы этих молодок! —
Вкус ощутили б тогда.
Хвост бы, плавник или просто оглодок, —
Рыбки на вкус хоть куда.
Только заметил Старший тревожно:
«Матушка их рядом живет!
Это же наши соседи, возможно,
Кто-то их дома ждёт!»
Младший добавил немногосложно:
«Будет на них укорот!»
Три Барсука, ухватив непокорных —
Каждую Сельдь — в защечный мешок, —
К берегу плыли в волнах проворных,
К бухте, в прибрежный песок.
Тройное «УРА» на согласных опорных
Сей завершило стишок.
ОСКАР УАЙЛЬД
(1854—1900)
РИМ ВОЖДЕЛЕННЫЙ
1
Прозябнув, налилось зерно —
Свершился дней круговорот.
Вдали от северных широт
Дышу Италией давно.
Пора в далекий Альбион,
Пора в туманные края.
Но солнце, небосвод кроя,
Семи холмам несет поклон.
О Дева Светлая! Велик
И властен легких дланей взмах.
Горит в широких куполах
Твой трижды освященный лик.
Рим, я твой вечный паладин, —
Позволь к стопам твоим прильнуть!
Но как же крут и долог путь, —
Тот, что ведет на Палатин.
2
О, если бы я только мог
Предстать паломником смиренным
Пред фьезоланцем несравненным
На юге, там, где Тибр широк.
Иль пробираться вдоль ложбин
Над золотым изгибом Арно,
Зарю встречая благодарно
Под ясным небом Аппенин.
Через Кампанью — до ворот
По Via Appia упругой, —
Где семь холмов, тесня друг друга,
Несут величественный свод.
3
Скитальца душу излечи,
Твой храм дарует упованье.
Здесь камень, легший в основанье,
Хранит небесные ключи.
Коленопреклонен народ
Пред освященными Дарами,
И гостия над головами
В резной монстранции плывет.
Дай лицезреть, пока живу,
Богопомазанника славу
И серебристых труб октаву
Позволь услышать наяву!
Мистическое торжество
Горит под куполом собора,
Явив для трепетного взора
И плоть Его, и кровь Его.
4
Извилиста река времен.
Как знать — чреда бегущих лет
Иной в душе затеплит свет,
Окрепнет голос, обновлен.
Покуда стебли зелены
И не пришел для жатвы срок,
Покуда осени венок
Не лег в изножье тишины, —
Быть может, светоч мой горит,
Быть может, суждена мне честь
Не всуе имя произнесть
Того, Чей лик пока сокрыт.
РЕДЬЯРД КИПЛИНГ
(1865—1936)
КРЕЙСЕРА
Пусть нас называют морской шпаной —
В нас кровь бригантины, бабки шальной.
Чтоб сбить с панталыку чужие суда,
Мы за нос их водим туда и сюда.
Ей-ей, ремесло отборного сорта —
От борта до борта, от порта до порта
Шныряем, девчонкам портовым сродни,
Когда на работу выходят они.
Линкору покорна наша дружина.
Чужак на рейде — попался, вражина,
Хана тебе, братец, бросай якоря,
А наша забота — удрать втихаря.
Сияя огнями, торговец-пройдоха
Вальяжно плывет, не чуя подвоха.
Мы, словно акулы, встаем пред купцом.
Выверни трюм — и дело с концом.
Обштопанный аспид, млея от страсти,
К хозяину чешет, развесив снасти.
Но, дыму глотнув, подставляет корму.
А мы затеваем опять кутерьму.
О планах болвана пронюхав заране,
Его стережем, хоронясь в тумане.
Тут же на берег шлем донос,
Чтоб ветер попутный мальца не унес.
И вновь на протравленном солью просторе
Под тусклым небом, на сером море
Несем себе кругосветный дозор,
Сбивая пену в грязный узор.
То брызги дождя, то слепящие блики,
То лунной дорожки след многоликий.
Мы стеньговым флагом знак подаем
Судам, что служить подрядились внаем.
Бывает, пред выходом новобрачных
Отпустят друзья пару шуточек смачных, —
Так и мы, ничего не имея в виду,
Двусмысленную несем ерунду.
— Там вспышки зарниц иль сигналы тревоги?
— Гром или пушки ревут о подмоге?
— Дымок орудийный иль облака след?
— Закатное солнце иль знак новых бед?
От миражей шалеют мозги.
Мы сами надуем, а нас не моги, —
На пушку возьмем, охмурим, обдурим
И в пекло полезем. Прочее — дым.
Нынче народы вдохновлены,
Поскольку мир — на грани войны.
Наша работа — весьма в чести.
Попутного ветра! Боже, прости.
ПЕСНЬ ДЕРЕВЬЕВ
A.D. 1200
Средь дерев, чей напев с далеких времен
Старой Англии дорог сугубо,
Не сыщешь прекрасней зеленых крон,
Чем у Терна, Ясеня, Дуба.
В солнцеворот, на летней заре,
Сэр, прошу вас покорно,
Весь день напролет петь о славной поре
Дуба, Ясеня, Терна!
Королевский Дуб не один лесоруб
Знавал еще в дни Энея.
Ломширский Ясень, высок и прекрасен,
Над Брутом шумел, зеленея.
Видел Терн, как Лондон был возведен, —
Новой Трои наследник, бесспорно.
Своим чередом узнаешь о том
У Дуба, Ясеня, Терна!
Старый Тис на погосте, где прах да кости,
Годится для доброго лука.
Из Ольхи сработай себе башмаки,
А кубок хорош — из Бука.
Но коль ты добит, и твой кубок допит,
И подошвам — швах, скажем грубо, —
Последний приют обретешь лишь тут —
Подле Терна, Ясеня, Дуба!
Несговорчивый Вяз норовит врезать в глаз,
С ним не очень-то запанибрата.
Если вдруг в холодок лег усталый ходок,
Для него это дело чревато.
Но будь трезв ты, иль пьян, иль тоской обуян —
На подушке из свежего дерна
Дуй из рога свой эль, ибо легок хмель
Возле Дуба, Ясеня, Терна!
О том, что в лесу провели мы ночь,
Святому отцу — ни гу-гу.
Нынче любой оказаться не прочь
На том волшебном лугу.
Ветер с юга поет, что тучен скот,
Что в полях наливаются зерна.
Это добрая весть, и таких не счесть
У Дуба, Ясеня, Терна!
Англия песне старой верна,
Что звучит под небом просторным.
Во все времена да пребудет страна
С Дубом, с Ясенем, с Терном!
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ ОСТРОВА СВЯТОЙ ЕЛЕНЫ
— Где остров Святой Елены? — Не надо, старина.
Дались тебе, ей-Богу, чужие острова.
Страна, держи своих сынов, иначе им хана.
(Разве страшны морозы, пока зелена трава!)
— Где остров Святой Елены? — Не скажет Париж, не жди.
Те, кто стоял за короля, отведали свинца.
Артиллерийским залпом повержены вожди.
(Если вступил на этот путь, следуй до конца!)
— Остров Святой Елены от Аустерлица далек?
— Мне пушек не перекричать, что толку отвечать.
Весь мир пред баловнем судьбы, — ты понял мой намек?
(На роковой победе — роковая печать!)
— Где остров Святой Елены? Где императорский трон?
— Величьем венценосца Франция горда.
Но объясненья не проси, всё застит блеск корон.
(Небосклон затягивает облачная гряда!)
— Где остров Святой Елены? Скажи, где Трафальгар?
— Меж ними добрых десять лет, и не на мили счет.
Звезда срывается с небес в пороховой угар.
(Бросай игру, коль нечет подводит, как и чет!)
— На остров Святой Елены долго ль от Березины?
— Взгляни, чернеют полыньи средь заснежённых льдин.
В обход пойдешь иль напрямик — всё не избыть вины.
(Раз оступившись — отступи, закон для всех один!)
— Остров Святой Елены далеко ли от Ватерлоо?
— Рукой подать, доставят, и глазом не моргнешь.
Сиди, уставясь на закат, да знай суши весло.
(Славное было утро, а вечер непогож!)
— Остров Святой Елены далече от Райских Врат?
— Никто не ведает о том, не суесловь и ты.
Дождись, молчанием объят, последней прямоты.
И — да хранит тебя Господь! — спокойно спи, солдат.
АЛЛЕН ТЕЙТ
(1899—1979)
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ АЛИСЫ
Ленива и грузна, но не тучна,
Следит Алиса ход бездумных лет.
Кота в листву ухмылка вплетена,
От века изрекающего бред.
Какой бы свет ни падал на порог,
От века он; упругая трава
Не прянет, коль придет для мира срок
В зеркальной глуби утвердить права.
Алиса, лестью силишься облечь
Двусмыслицу жестокосердных фраз.
Ты с важностью свою заводишь речь,
Не мысля ни о чем за часом час.
Безмерностью пространства сражена,
Недвижна, если не удвоен жест;
Всебытия Алисина страна
Любовью злой разрушена в отмест, —
Влюбленностью в земного близнеца, —
От злой обиды, что не слить в одно
Ни глаз, ни губ разбитых, ни лица,
Что в зазеркалье кануло давно.
Давно, — сиротства непосилен груз,
Кровосмешенья в духе беден лик,
Волны с утесом обречен союз,
Пуст и бесплотен пламени язык.
Пространство, где царит бездневный мрак,
Кромешный свет, что похотью влеком
К той бездне, где глядит постылый зрак
На сонный прах на скопище людском.
— В тот мир нам не сыскать пути назад.
Сквозь рухнувший проем, толпе немой.
Абстракция безликая, фасад
Безличностный — на заданной прямой.
На пустоту наброшенный покров,
Не согрешивши, благословлены?
Во гневе, Боже плоти, будь суров.
Дай преткновенье на стезях вины.
АЛЬФРЕД МАРГУЛ-ШПЕРБЕР
(1898—1967)
ЧЕРНОЕ СОЛНЦЕ
Сумеречный свет
Гаснущего дня
Свой изгладил след
В сердце у меня.
Сны легко качнут
Ночи колыбель —
Звать меня начнут
В темную купель.
Там, в сырой глуши,
Тихо спит вода,
В кладезной тиши
Плещется звезда.
Звездный небосвод
Видел я не раз.
Лишь в зерцале вод
Ярок он сейчас.
Мир шумел в цвету.
Молод был я сам.
Глядя в высоту,
Влекся к небесам.
Веки сжал, вобрав
Солнца свет прямой, —
Я лежал средь трав,
Ослепленный тьмой.
Время утекло
С тех далеких пор.
Солнце льет тепло,
Вставши из-за гор.
Ярок свет и яр,
И светло вокруг, —
Солнца черный шар
Мой надежный друг.
В ТУМАНЕ
Вороны, исчадия тумана,
Души, отороченные тьмой.
В мир пустой вы рветесь неустанно
И бесцелен лет ваш по прямой.
Мир пустой стоит, как в лихорадке,
Черным сновидением объят.
Солнце вдаль стремится без оглядки
И не возвращается назад.
Дождь шумит и рушится в ложбину.
Словно море, пенится туман.
Сто дорог уводят на чужбину, —
Нет пути домой из дальних стран.
Мир в тумане, кладбищу подобный.
Я все глубже ухожу в него.
Слышу крик голодный, крик загробный, —
Вороны, — и больше никого.
ВОЛЬФ АЙХЕЛЬБУРГ
(1912—1994)
ОДИНОКОЕ ДЕРЕВО
Горизонт и ты
в безоглядных долах.
Время реет в полых
безднах немоты.
Если весть услышишь
О приходе срока,
веруя глубоко,
лишь листвой колышешь.
Память скрыта в кроне:
развернет она
листьев письмена,
мягких, как ладони.
ЧИСТОТЕЛ
У земли один удел:
в лозах — вспенится вино,
хочешь хлеба — брось зерно.
Лишь упрямый чистотел
волен сам в своем цветенье.
Знает — непреложен рост.
Пригляись — закон не прост,
разгадай, противясь лени.
Древность киснет в старых винах,
сирая земля скудеет.
Лишь седые ветры реют
над стерней времен пустынных.
СЛЕПОЙ ОТ СОЛНЦА
Тень руки, прохладная повязка.
Сквозь нее пылает красный шар.
Глаз моих не опаляет жар,
только кровь течет по жилам вязко.
Тяжелы от солнца, словно соты,
веки жадно впитывают свет.
Снова тяжесть сведена на нет
обаяньем яви и дремоты.
Слепота подобна тонкой коже —
мир сокрыт под веки на века.
Эта участь для меня легка:
прозреваю глубь свою — до дрожи.
ФРАКИЙСКАЯ СКАЛА
Цветущий крин по краю грубых чаш, —
так эллинов белеют города,
там, где лишь скал отвесных череда,
где зноем разморен пустынный пляж.
Здесь лозы вызревали на холмах,
был славен труд ремесленников спорых,
и форму обретал огонь — в амфорах
и толстостенных жертвенных котлах.
Но затерялись в глубине времен
поляны, вытоптанные стадами,
и позабыты тропы со следами
бродивших тут пастушеских племен.
Нес ночью скиф на скалах караул,
настороженно озирал границы.
Пылал костер, скрещенные десницы
связали клятвой тех, кто присягнул.
Но тайны не постигнуть никому.
Корням — самим прокладывать дорогу,
питаясь влагой, пробираться к логу.
Фракийская скала пронзает тьму.