На главную страницу

СЕРГЕЙ ШОРГИН

р. 1952, Кировоград

Доктор физико-математических наук, выпускник МГУ, с которым я познакомился только во времена интернета — в сети был размещен его перевод «Томлинсона» Киплинга. После обмена записками я узнал, что Шоргин прежде всего полонист, и более других поэтов его увлекает Галчинский. Переводы из Галчинского попали ко мне, от меня, через Андрея Базилевского, — в печать… и еще один доктор наук стал на шаг ближе к тому, чтобы заниматься поэтическим переводом как основной профессией. К тому же доктор еще и собственные стихи пишет весьма хорошо, любимого составителем «Века перевода» Роберта Сервиса переводит очень добротно, и к наследию одного из величайших поэтов Польши в ХХ веке, к стихам Болеслава Лесьмяна, приступил не так давно — но основательно. В марте 2004 года стал лауреатом Третьего международного конкурса сайта «Век перевода» — занял первое место среди переводчиков сонетов Михайлы Ореста. Позже выигрывал призовые места еще несколько раз (в частности, стал победителем конкурса Роберта Саути), отчего подборка его продолжает увеличиваться. В частности, по просьбе Шоргина на его страницу добавлено несколько лимериков Эдварда Лира — первую часть его «Книги бессмыслиц» Сергей перевел целиком.



ДЖОРДЖ ПИЛ

(1558?—1597?)

*   *   *

Посеребрился локон золотой;
О время, ты спешишь неумолимо,
Борьба с тобой останется тщетой,
И молодость, увы, проходит мимо.
Цветок красы не расцветает вновь;
Не вянут корни — вера, долг, любовь.

В жилище пчел преображен шелом,
Молитва стала участью солдата,
И слышится торжественный псалом
Взамен сонетов, певшихся когда-то.
О, дал Господь безгрешные сердца
Тем, кто попал в деревню из дворца!

Простых людей из ближнего села
Он учит в скромной комнате своей:
Кто королеву любит — тем хвала,
Проклятье тем, кто зла желает ей.
Богиня, не препятствуй сей мольбе:
Он был твой рыцарь и служил тебе!

АЛЛАН РЭМСИ

(1684/5/6—1758)

ОДА В ПАМЯТЬ СЭРА ИСААКА НЬЮТОНА,
АДРЕСОВАННАЯ ЛОНДОНСКОМУ КОРОЛЕВСКОМУ ОБЩЕСТВУ
ЕСТЕСТВЕННЫХ НАУК

Он умер — слава не умрёт,
Она пребудет навсегда;
Благословен да будет Тот,
Кто присылал его сюда.

Сэр Исаак небес достиг,
Лучистых сфер он видит свет,
И больше познаёт за миг,
Чем здесь за восемьдесят лет, —

Хоть с ним никто не сможет впредь
Сравниться до конца времён,
Пути планет, как он, прозреть,
Возвысить знания, как он.

Теперь предмет его труда —
Все звёзды Млечного пути,
И те, что нам видны всегда,
И те, что не видны почти.

Занятий много под луной —
И всякий ведает своё;
Но нет науки ни одной,
Чтоб Ньютон не постиг её.

Был прозорлив — и до глубин
Вселенских тайн добрался он;
Из прочих не был ни один
Так в эти тайны погружён.

Востока, Запада сыны,
Ведомы компасом, плывут,
Почтенья к Ньютону полны —
И славу Ньютону поют.

Он — путеводная звезда;
Где полз другой — там он парил,
В нём спеси не было следа,
Хоть всяк его боготворил.

Он избегал заумных слов
(От них — раздор и нелады),
Наглядно показать готов
Был знаний подлинных плоды.

Гордись, великий Альбион!
Твой сын во многом преуспел:
И сотворил немало он,
И завершил немало дел.

О вы, в чьей памяти свежи
Труды Рассеявшего Тьму!
Прошу, ученые мужи,
Воздвигнуть памятник ему!

Но крепче бронзы, и камней,
И слов, что Муза мне дала,
Пребудут до скончанья дней
Его и имя, и дела.

Пусть ныне мир учёный ждёт,
Чтоб Ньютон будущий возник:
Науки с неба он сведёт,
Дарует тем, кто ныне дик, —

Чтоб не терзала на Земле
Народы больше темнота,
Чтоб людям не бродить во мгле,
Чтоб всяк уверовал в Христа.

УИНТРОП МАКУОРД ПРАД

(1802—1839)

ВИКАРИЙ

Приход был тихим в те года
(Вы это помните едва ли),
Был чащей Дарнел-Парк тогда —
Здесь просек, как цинги, не знали;
В глуши, под сенью здешних крон
Тут не один искал дорогу;
Но каждый путник был спасён,
И каждый приведён к порогу.

Калитки отперев запор,
Вела служанка Маргарита
Беднягу через тихий двор,
Сквозь зелень мирта и самшита.
А Дон и Санчо, Дик и Гай
Виляли с лестницы хвостами,
И означал их дружный лай:
«Как рад хозяин встрече с вами!»

Жил преподобный Браун тут;
Навстречу гостю он, бывало,
Вставал, захлопнув скучный труд;
Хозяйка от шитья вставала.
Святой и сбившийся с пути,
Индус и тот, чей Бог неведом —
Всяк стойло мог коню найти,
Себе — уют найти с обедом.

И если гость, покинув дом
И вновь пускаясь в тьму скитаний,
Не смог в уютном доме том
Ни друга обрести, ни знаний
(Про выбор правильный вина,
Про массу всяческих безделиц) —
То не усадьбы в том вина,
И ни при чем домовладелец.

Был говорлив он, как ручей,
Меняла речь его теченье:
За Магометом — Моисей,
За анекдотом — изреченье;
Вслед изложению идей
Про то, как движутся планеты, —
Рассказ про ковку лошадей
И то, как жарятся котлеты.

Когда, возвышен и не тих,
Похож на древнего пророка,
Он, подыскав главу и стих,
Хвалил или хулил жестоко, —
Был у баптиста скучный вид,
Деист в окно глядел, зевая,
И в спальню уходил левит,
Бекон на завтрак предвкушая.

Он речь с амвона прерывал,
Что было паствою ценимо;
И делал на пути привал
(На долгом — от Иеронима…)
Прекрасна проповедь его!
(Кому в ней было всё понятно —
Таких навряд ли большинство,
Но всё же были, вероятно…)

Он много разного умел:
Писал трактаты и сонеты,
Статьи про глину и про мел,
И лордам посылал советы.
Писал про приходской погост,
Где призрак бродит неизменно,
Писал заметки в «Морнинг Пост»
(Но не в «Журнал для джентльмена»).

Хоть не мирился с озорством,
Но сам шутил порой — и метко;
Хоть благонравен был во всём,
Но с трубкой расставался редко.
Хоть осуждал сектантов он,
Но не любил крутую меру,
И говорил, что не резон
Лечить костром дурную веру.

Он был в общине королём,
Всем прихожанам рад и нужен;
Благословлял и сытый дом,
И вдовий небогатый ужин.
И исчезали боль и страх,
Лишь только он промолвит слово;
И появлялась на губах
Улыбка даже у больного.

Он помогал мне, школяру,
И в математике, и в чтенье,
Учил играть меня в игру —
«Кроватки кошкиной» плетенье.
А я поджег у старика
Парик — ужасная картина! —
И научил скулить щенка
При звуке фраз из Августина.

Деревню не узнать сейчас:
Где луг? Куда ручей сокрылся?
Мест не найти былых проказ,
Нет птичьих гнезд, в которых рылся.
И перестроен старый храм:
Богаче прежнего убранство,
Не тесно прихожанам там
И есть скамейки для дворянства.

А вот викария скамья…
И будто слышится с амвона
Речь, что навек запомнил я,
Речь, что достойна Цицерона
А где викарий погребён?
Взгляни — в углу плита с ответом:
«Отец Гильельмус Браун. Он
Без лавров жил на свете этом».

ЭДВАРД ЛИР

(1812—1888)

*   *   *

Есть девица (откуда — найди!),
В голове у нее бигуди;
Очень любит кисель:
Съела тазик досель,
А кастрюля еще впереди!

*   *   *

Некий мистер составил меню:
«Тридцать кроликов съем я на дню!»
Но семнадцатый кролик
Стал причиною колик;
Нынче мистер меняет меню.

*   *   *

Чуть не умер бедняга из Гори
От какой-то загадочной хвори;
Но джигита спасло
То, что масла кило
Прописал ему доктор из Гори.

*   *   *

Черный ворон и парень из Турку
Танцевали однажды мазурку.
Все кричат: «Nevermore!
Танец с птицей — позор!» —
И отшлёпали парня из Турку…

*   *   *

Долго дети из города Ош
Папу мучили: «Праздник даёшь!»
Папа ныне в печали:
Всё детишки сожрали
И устроили в доме дебош.

*   *   *

Старик, проживающий в Дадли,
Посажен, и выпустят вряд ли:
Он спёр поросят,
Пальто и халат, —
Паршивый ворюга из Дадли.

СИДНЕЙ ТОМПСОН ДОБЕЛЛ

(1824—1874)

ВЕРНИСЬ

Вернись ко мне! Горит лампада ночью;
Подобно ей, и я всю ночь в огне;
К утру, сгорая, вижу я воочью
Рассвета возвращение в окне.
Вернись ко мне.

Растёт печаль — а я, как пламя, таю;
Огонь в душе, душа моя в огне;
Душою, как лампада, я питаю
Печальный свет — маяк в моём окне.
Вернись ко мне.

Когда подует ветер на закат,
Дрожу с огнём лампады наравне;
Горюю вместе с ним, когда летят
Надежд последних бабочки извне —
Они горят, горят в огне.
Вернись ко мне.

Сгорю дотла среди ночной тиши;
Душа в огне очистится вполне,
И свет моей пылающей души
Увидишь ты в далёкой стороне
И возвратишься из любой глуши,
Из-за морей ты путь найдёшь ко мне.
Вернись ко мне.

Вернись ко мне! В негаснущем огне
Я вижу две воздетые руки,
Моленья возносящие вдвойне
К безжалостного неба тишине;
Их вяжет утро, путает в силки,
Они бледнеют по его вине,
Хоть всё ещё зовут: вернись ко мне.
Пусть пламя всё бледнее — пустяки;
Оно, и угасая в новом дне,
Тебя зовёт, зовёт: вернись ко мне;
Поблёкший пламень просит в полусне:
Вернись ко мне.

Вернись скорей! Иль пламени найти
Не сможешь ты в лампаде на окне;
Ты, свет увидев в дальней стороне,
Сюда сумеешь, может быть, прийти,
Но будет пусто в комнате — прости;
Ты слишком поздно явишься ко мне!
Здесь будет дым, исчезнувший почти,
Дух пламени, застывший в мёртвом сне,
И прах, почти забывший об огне,
Огне, что долго звал тебя ко мне,
Огне, что путь показывал ко мне,
Огне, угасшем по твоей вине.
Вернись ко мне.

УИЛЬЯМ МОРРИС

(1834—1896)

СТРАДА ЛЮБВИ

Дрожащих рук не отводи:
Шумят — ветра, стучат — дожди,
И стыд не ждёт нас впереди,
Хоть листья облетают.

Твердишь, что скоро холода…
Но пусть и жизнь, и смерть — беда:
Живым — не ведать нам вреда,
Умрём — пускай болтают.

Вновь будет зелено вокруг,
Не зря мы сеяли, мой друг;
Был корень — рай, росток — недуг,
А колос — их сплетенье.

Но корень навсегда зачах,
И стебель сохнет на глазах,
А колос спрятан в закромах
До светопреставленья.

АЛЬФРЕД ХАУСМЕН

(1859—1936)

*   *   *

Из света, тьмы, из неба
Двенадцати ветров
Я дуновеньем жизни
Внесен под этот кров.

Мне скоро в путь бескрайний —
Я только вздоха жду…
Дай руку мне, поведай
Про радость и беду.

Проси чего захочешь —
Скорей, пока я тут;
Двенадцать румбов ветра
Опять меня зовут.

РЕДЬЯРД КИПЛИНГ

(1865—1936)

ТОМЛИНСОН

Вчера Томлинсон на Беркли-сквер скончался в своем дому,
И сразу же Призрак, посланник небес, на дом явился к нему,

За волосы с койки его поднял и потащил в руке,
В долину, где Млечный Путь шумит, как перекат в реке;

Потом еще дальше, где этот шум затих и умер вдали;
И вот к Воротам, где Петр звенит ключами, они пришли.

«Восстань! — велю тебе, Томлинсон», — так Петр с ним заговорил, —
И нам расскажи о добрых делах, что делал, пока ты жил.

Какое добро на далекой Земле свершил ты, о жалкий гость?"
И побелела пришельца душа, словно нагая кость.

«Был друг дорогой, — он сказал — у меня, советчик и пастырь мой,
Он дал бы ответ за меня сейчас, когда бы здесь был со мной».

«Что в жизни земной был приятель с тобой — запишут тебе в доход,
Но этот барьер — не Беркли-сквер, ты ждешь у Райских ворот;

И если друг твой прибудет сюда — не даст за тебя ответ;
У нас для всех — одиночный забег, а парных забегов нет».

И огляделся вокруг Томлинсон, но толку с того — ни шиша;
Смеялась нагая звезда над ним, нагою была душа,

И ветер, что выл среди Светил, его, будто нож, терзал,
И так о добрых своих делах у Врат Томлинсон рассказал:

«Об этом я слышал, а то — прочел, а это — сам размышлял
О том, что думал кто-то про то, что русский князь написал».

Скопилась стайка душ-голубков, поскольку проход закрыт;
И Петр ключами устало тряхнул, он был уже очень сердит.

«Ты слышал, ты думал и ты читал — вот все, что сказал ты нам,
Но именем тела, что ты имел, ответь — что ж ты делал сам?»

Взглянул Томлинсон назад и вперед, но не было пользы с того;
Была темнота за его спиной, Врата — пред глазами его.

«О, это я понял, а то — угадал, об этом — слыхал разговор,
А это писали о том, кто писал о парне с норвежских гор».

«Ты понял, ты слышал, — ну ладно… Но ты стучишься в Райскую Дверь;
И мало здесь места средь этих звезд пустой болтовне, поверь!

Нет, в рай не войдет, кто слово крадет у друга, попа, родни,
И кем напрокат поступок был взят, — сюда не войдут они.

Твоё место в огне, твой путь — к Сатане, тобою займется он;
И… пусть та из вер, что ты взял с Беркли-сквер, тебя да хранит, Томлинсон!»

__________________________

За волосы Призрак его потащил, чтоб, солнца минуя, пасть
Туда, где пояс Погибших Звезд венчает Адскую Пасть,

Где звезды одни от злобы красны, другие — белы от бед,
А третьи — черны от жгучих грехов, их умер навеки свет,

И если с пути они смогут сойти, — того не заметим мы:
Горят их огни иль погасли они — не видно средь Внешней Тьмы.

А ветер, что выл среди Светил, его насквозь пронизал,
И к адским печам он рвался сам — он в пекле тепла искал.

Но там, где вползают грешники в ад, сам Дьявол сидел у Ворот,
Он душу спешившую крепко схватил и перекрыл проход.

Сказал он: «Не знаешь ты, верно, цены на уголь, что должен я жечь,
Поэтому нагло, меня не спросив, ты лезешь в адскую печь.

Я все-таки детям Адама — родня, так что ж ты плюешь на родство?
Я с Богом боролся за племя твое со дня сотворенья его.

Присядь, будь любезен, сюда на шлак», — так Дьявол ему говорил, —
«И нам расскажи о дурных делах, что делал, пока ты жил».

И посмотрел Томлинсон наверх, и там, где спасенья нет,
Увидел звезду, что от пыток в аду сочила кровавый свет;

Тогда он вниз посмотрел, и там, вблизи мирового Дна,
Увидел звезду, что от пыток в аду была, словно смерть, бледна.

Сказал он: «Красоткой я был соблазнен, грешили мы с ней вдвоем,
Она б рассказала, будь она здесь, об этом грехе моем».

«Что в жизни земной был грешок за тобой, — запишут тебе в доход,
Но этот барьер — не Беркли-сквер, ты ждешь у Адских ворот;

И если подруга здесь будет твоя — тебе в том выгоды нет;
За грех двоих здесь каждый из них несет в одиночку ответ!»

И ветер, что выл среди Светил, его, будто нож, терзал,
И так о дурных своих делах у Врат Томлинсон рассказал:

«Раз высмеял там любовь к Небесам, два раза — могильную пасть,
А трижды — чтоб храбрым считали меня — я Бога высмеял всласть».

А Дьявол душу в костре раскопал и дал есть остыть чуток:
«На дурня безмозглого переводить не стану я свой уголёк!

Ничтожнейший грех — дурацкий твой смех, которым хвалишься ты;
Нет смысла моих джентльменов будить, что по-трое спят у плиты».

Взглянул Томлинсон вперед и назад, но пользы не высмотрел он:
Страшась пустоты, толпился вокруг бездомных Душ легион.

«Ну… это я слышал, — сказал Томлинсон, — об этом был общий шум,
А в книге бельгийской я много прочел француза покойного дум».

«Читал ты, слыхал ты… Ну ладно! И что ж? А ну, отвечай скорей:
Грешил ли хоть раз из-за жадности глаз иль зова плоти твоей?»

«Пусти же меня!» — закричал Томлинсон, решетку тряся что есть сил, —
«Мне кажется, как-то с чужою женой я смертный грех совершил».

А Дьявол, огонь раздувая в печи, смеялся из-за Ворот:
«Ты грех этот тоже прочел, скажи?» — «Так точно!» — ответил тот.

Тут Дьявол дунул на ногти — и вмиг к нему бесенята бегут.
«Содрать шелуху с того, кто стоит под видом мужчины тут!

Просеять его сквозь звезд решето! Найти его цену тотчас!
К упадку пришли вы, люди Земли, коль это — один из вас».

На мелких чертях — ни брюк, ни рубах; их — голых — пламя страшит;
И горе у всех — что крупный-то грех из мелких никто не свершит.

Они по углю, крича: «У-лю-лю!», гнали отрепья души
И рылись в ней так, как в вороньем гнезде роются малыши.

Вернувшись назад, как дети с игры, с игрушкой, разорванной сплошь,
Они говорили: «В нем нету души, и делась куда — не поймешь.

Внутри у него — так много всего: душ краденых, слов чужих,
И книг, и газет, и только лишь нет его паршивой души.

Пытали его и терзали его когтями до самой кости,
И когти не лгут — клянемся, что тут его души не найти!»

И Дьявол голову свесил на грудь, не в силах печаль унять:
«Я все-таки детям Адама — родня; ну как мне его прогнать?

Пусть наш уголок далек и глубок, но если в нашем огне
Я дам ему место — джентльмены мои в лицо рассмеются мне,

Хозяином глупым меня назовут и скажут: 'Не ад, а бардак!'.
Нет смысла моих джентльменов сердить, ведь гость — и вправду дурак».

Пыталась к огню прикоснуться душа, а Дьявол глядел на нее,
И жалость терзала его, но он берег реноме свое.

«Проход тебе дам, трать уголь к чертям, ступай к вертелам, вперед! —
Коль душу придумал украсть ты сам». — «Так точно!» — ответил тот.

И Дьявол вздохнул облегченно: «Ну что ж… Душа у него, как блоха,
Но сердце спокойно мое теперь — там найден росток греха.

Сей видя росток, я бы не был жесток, будь вправду я всех сильней,
Но знай, что внутри — иные цари, и власть их — выше моей.

Проклятые есть там Заумь и Спесь — и шлюха, и пастырь для всех;
Я б сам не хотел ходить в их предел — в тот особый пыточный цех.

Не дух ты, не гном, не книга, не зверь, — тебя никак не назвать;
Что ж, ради спасения чести людей — ступай, воплотись опять.

Я все-таки детям Адама — родня; не жди от меня вреда;
Но лучших — смотри! — грешков набери, когда вернешься сюда.

Вот черные ждут тебя жеребцы, чтоб отвезти домой;
Не мешкай же, чтоб успеть, пока гроб не закопали твой!

Вернись на Землю, открой глаза и детям Адама скажи,
Поведай людям ты слово мое, покуда ты снова жив,

Что за грех двоих здесь каждый из них несет в одиночку ответ,
И … пусть сбережет там Бог тебя — тот, что взял ты из книг и газет!»

АДАМ ЛИНДСЕЙ ГОРДОН

(1833—1870)

ПЕСНЬ ПРИБОЯ
Словно кони — за валом вал, и навязчивый гул в ушах;
В белой пене барьеры скал — там, от берега в двух шагах…
Есть ли в мире мудрец великий, кто бы в песни морские вник?
Самый грубый и самый дикий постигают же люди язык…
С монотонностью ненавистной повторяются в гуле морском
Строфы взаписи клинописной — никому их смысл не знаком.
Волна, ты идёшь, нарастая, вздымаясь, камни дробя…
Загадка в тебе какая? Какая цель у тебя?

Растёшь, и твой гребень пенный — в седине бесконечных лет;
Падёшь, — и во всей вселенной только слёз твоих радужный свет.
Что же в песне? Бахвальство моря, панегирик силе волны?
Или стон несказанного горя, твоей извечной вины
За великие злодеянья, беспощадных штормов разгул,
Плач сирот, и невест рыданья, и пустующий в доме стул,
Ураганы и наводненья, и страдания без числа,
За стремление к разрушенью, ненасытную жажду зла?

Вот он: истерзан волнами, на влажном песке лежит,
Тем, что было глазами, уставясь вхмурый зенит.
Но когда волна надвигалась, нависая над этим лицом,
Дыхания тело лишалось, наливались ноги свинцом,
То бросало пловцана скалы, то к пучине влекло морской,
Там, где жизни иной начало, там, где рядом вечный покой,
Там, на грани уничтоженья, — был, возможно, сброшен покров,
И открылось пловцу значенье роковых, таинственных строф?

«Спрашивать, смертный, полно! Кто тебе даст ответ?
Вспомни, глупец: мы — волны, у нас своей воли нет.
Вечно царит над нами Тот, кто над всеми царит;
Он владеет волнами, захочет — и нас смирит.
Причины у Господина не спрашивает волна;
И нам не нужна причина, и тебе она не нужна.
Мы продолжим служенье это, покорны будем ярму;
Всегда, до скончанья света мы будем служить Ему».

РОБЕРТ СЕРВИС

(1874—1958)

ЗОВ ГЛУХОМАНИ

Ты глядел ли на величье — там, где видишь лишь величье,
Водопадов и обрывов высоту,
Гривы гор, пожар заката, в вышине полеты птичьи
И ревущую каньонов черноту?
Ты по сказочной долине и по горному отрогу
Проложил ли к Неизвестному пути?
Ты души настроил струны на молчанье? Так в дорогу!
Слушай зов, учись и цену заплати.

Ты шагал ли через пустошь, пробирался ли устало
Через заросли, кустарники, полынь?
Ты насвистывал рэг-таймы там, где дальше — только скалы,
Познакомился с повадками пустынь?
Ты под небом спал ли звездным, на коне скакал степями,
Ты, под солнцем изнывая, брел вперед?
Ты сумел ли подружиться со столовыми горами?
Ну так слушай — Глухомань тебя зовет.

Ты с Безмолвием знаком ли? То не снег на ветке нежной —
В Тишине той лжив и суетен наш бред!
Ты шагал ли в снегоступах? гнал собак дорогой снежной,
Шел ли в глушь, торил пути, достиг побед?
Ты шагал ли к черту в зубы, ты плевал ли на напасти?
Уважал тебя любой индейский род?
Чуял в мышцах силу зверя, мог ли рвать врага на части?
Так внимай же: Глухомань тебя зовет.

Ты страдал ли, побеждал ли; шел к фортуне, полз за нею;
Средь величья — стал великим, как титан?
Делал дело ради дела; мог ли видеть — дня яснее —
Ты в любом нагую душу сквозь обман?
Ты постичь ли смог, как много есть примет величья Бога,
Как природа гимны Господу поет?
Здесь творят мужчины смело только истинное дело.
Ну так слушай — Глухомань тебя зовет.

И в привычках пеленанье, и в условностях купанье,
И молитвами — кормежка круглый год,
И потом тебя — в витрину, как образчик воспитанья…
Только слышишь? — Глухомань тебя зовет.
Мы пойдем в места глухие, испытаем мы судьбину;
Мы отправимся неведомым путем.
Нам тропу звезда укажет; будет ветер дуть нам в спину,
И зовет нас Глухомань… ну так идем!

БАЛЛАДА О БЕНЕ — «РЕЗИНОВОМ САПОГЕ»

Старатель с мутным взором ко мне за стол подсел;
Просил меня о ссуде — и в этом преуспел.
Но я сперва его слова о кладе счел за бред;
Я хмыкнул: «Клад? Ступай-ка, брат!» И вот его ответ:

«Я не ищу и не хочу — скажу наверняка —
Ни медных руд, ни желтых груд проклятого песка.
Чтоб я искал дрянной металл! Нет, ни за что — вовек!
Сынок, поверь, что я теперь ищу один Ковчег.

Да, видит Бог, я мыл песок; знаком с любой рекой;
Что было сил, весь день долбил я мерзлый грунт киркой;
Я был вожак толпы бродяг… Но я однажды смог
Понять тщету и суету тех поисков, сынок.

Нашел плато; его никто не видел до сих пор:
Полночный ад, что крепко сжат кольцом угрюмых гор.
Индейцы мне о той стране сказали: «Не ходи!
Огонь и страх живут в горах; погибель впереди!»

Душа была моя смела, мне страх был нипочем,
Я шел в тиши один — в глуши, все дальше, день за днем.
На фоне гор пылал костер, я грелся по ночам;
И я не знал, чего искал; о да, не ведал сам!

Вставал с утра — идти пора… Я думал: право, есть
Величье в том, чтоб сим путем брести… Куда? Бог весть!
Сквозь страх и тьму — но одному! Идти бы так всегда;
Вот след, он твой — и тут другой не оставлял следа!

Я чуял жар незримых чар, что вдаль меня влекли.
Был пуст и дик печальный лик загадочной земли;
Долин тоска — что у виска тупой заряд свинца,
И мрачный знак: как серый шлак, цепь пиков без конца.

Был небосклон в ночи пронзен насквозь гвоздем луны;
И как манил полет светил среди голубизны!
Но в тишине пришли ко мне все духи той земли
И встали в круг; меня в испуг их речи привели.

Я слушал их — и я постиг преданья старины,
Как здешний люд не знал ни руд, ни золота цены;
К истокам вод, во тьму болот шел мамонт по лесам,
А древний люд, к земле пригнут — за зверем, по следам.

Я полз, я лез среди чудес куда-то, как во сне;
Виденья те и в темноте, и днем являлись мне.
Но свет возник; открылся пик — огонь пылал на нем;
Как царь, велик был этот пик, увенчанный огнем.

Хоть слаб я был — но все же сил хватило у меня;
Хоть я старик — но я достиг вершины и огня!
Я там стоял средь голых скал, где не держался снег,
На всех ветрах, — и в двух шагах он высился — Ковчег!

Я понял: тут нашел приют когда-то старый Ной.
Хоть била дрожь, я вынул нож — знак нацарапать свой:
«Бен Смит здесь был». Теперь я сил не пожалею, да!
С горы спустить и притащить ковчег хочу сюда.

Его я встретил в баре (прошел, наверно, год)
И крикнул: «Старый жулик! Ковчег спустил с высот?»
Он пил вино, причем давно; во взгляде был упрек;
А вот ответ его — о нет, не для печатных строк.

ЦИПРИАН КАМИЛЬ НОРВИД

(1821—1883)

ИЗ ДНЕВНИКА

1.
Во мгле безумья женщины бродили,
Съев мандрагору, в первом круге Ада;
В Аду и Данте с Пифагором были;
И мне случилось… Помню — вот досада!

2
Для подтвержденья — сочинять ли оды,
Писать ли книги? Но чего же ради?
Нет сил и мыслей! Еду я на воды!
Кто ж на дорогу говорит об Аде?

3
Мне б лучше мчаться по делам, в тревоге,
С безумным видом и с горящим глазом,
И, как грибы в лесу, сметать с дороги
Века, эпохи и народы — разом!

4
Быть раньше, после, быть и здесь, и где-то
Хочу, как выше (ниже) говорится;
И — чтоб не вспомнить нисхожденье это,
Круговоротом впредь не воротиться!

5
«Что ж в этом где-то?» — требуешь ответа, —
«Ты встретил близких? Видел ли мученья?»
— Там нету близких; там и дальних нету;
В Аду чинится душам изученье.

6
Там вместо чувства — голые пружины,
Взаимного расчёта натяженье,
Подобие заброшенной машины,
Пришедшей по случайности в движенье.

7
Там вместо целей — ржавая рутина;
Нет дней, столетий; и эпох не знают;
Но бьют куранты ежечасно, чинно —
Как гвозди в стену тупо забивают.

8
Часы не знают точного отсчёта;
Пинок начальный получив от рока,
Не скажут: «было в это время — то-то»,
Числом ударов только лгут жестоко.

9
Мгновенья, годы с вечностью в сраженьи
Равно ничтожны; кто же их считает?
И в них не время — вечное сомненье;
Они в погоне — но не пролетают.

10
Насмешек ритмы в звоне так заметны!
И ты навеки понимаешь ясно:
Себя настигнуть час стремится — тщетно,
Себя мечтает прозвонить — напрасно!

11
Пружин бесцельных глупое проворство —
Как помесь скуки, горечи и вздора,
Как в трагедийной пьесе — безактёрство,
Как звуки песни, алчущие хора.

12
Подобен спазмам от морской хворобы
Эффект от скрипа мерзкого пружины,
И не от скуки тошнота — от злобы,
И этой злобе не найти причины.

13
Изучен будешь, взвешен и измерен,
Узнаешь меру само-обладанья,
В цене ты станешь собственной уверен,
Увидишь, кто ты — точно, без гаданья.

14
Носил при жизни то, другое имя,
Иль предки были почвой для амбиций,-
Заметь: бездумно ты признал своими
Примеры, стили, множество традиций.

15
Ежеминутно, головне подобный,
Струишь ты искры; и в горенья жути
Не знаешь правды про пожар загробный:
Освободит он — иль сожжёт до сути?

16
И что в остатке? Для ветров пожива —
Зола и пепел? Или сохранится
Алмаз под пеплом, вспыхнув горделиво, —
Побед грядущих ранняя зарница?

17
Болтают долго только сумасброды…
А я не буду. И чего же ради?
Нет сил и мыслей! Еду я на воды!
Кто ж на дорогу говорит об Аде?

18
В седле бы ехать, с нелюдимым паном,
Что не обучен книгам и культуре,
И чтоб молчал он медным истуканом,
И меднолобым был бы по натуре!

19
Чтоб путь лежал мой к эрам и просторам,
Где время — грань, и где рубеж — пространство;
Чтоб из седла всю ширь окинуть взором —
Всю безграничность звёздного убранства!

БОЛЕСЛАВ ЛЕСЬМЯН

(1877—1937)

*   *   *

Мчусь душою к тебе я — над пургой ошалелой,
Прямо к свету, что брезжит за буранной куртиной.
Каменеет кручина чья-то статуей белой,
Белой статуей скорбной — там, над черной долиной.

Старых створок объятья тебя некогда скрыли —
Ты с тех пор в моих мыслях бледно-призрачной стала;
С того часа так странно и так страшно забыли
Мы друг друга, как будто нас совсем не бывало.

Так найдем же друг друга средь метелей круженья,
Над вечерней пучиной сможем снова влюбиться
Той повторной любовью, что не хочет спасенья,
Тем последним желаньем, что не знает границы!

Мы полюбим мученьем, кровью нашей потери —
Но про счастья утрату пусть никто не узнает,
Мы полюбим прозреньем: смерть приблизилась к двери —
Обе смерти, что вместе совершиться желают.

Шум и треск по-над лесом, в клочьях — грива бурана,
Словно вихри о сучья в темных зарослях рвутся.
Жизнь из жил вытекает — это давняя рана…
Не посметь улыбнуться, не успеть улыбнуться.

Мчусь душою к тебе я — над пургой ошалелой,
Прямо к свету, что брезжит за буранной куртиной.
Каменеет кручина чья-то статуей белой,
Белой статуей скорбной — там, над черной долиной.

ТЕНЬ

Не глядел я на солнце сквозь лён,
Не искал я в дубраве свой сон, —
Но увидел, как встала с земли
Тень моя, что лежала в пыли.

Тень прозрела и стала живой,
Прах стряхнула с себя вековой,
И вгляделась в минувшие дни —
С острой саблей и в блеске брони.

Дивный витязь коня оседлал,
Улыбаясь, полями помчал,
И звенели копыта коня,
Блики солнца давя и черня!

Тень, мой всадник, куда ты спешишь?
Может, розам войною грозишь?
Может, в сказку нездешних сторон?
Может, звездным блужданьям вдогон?

«Что мне звезд над землею полёт
И цветок, что под солнцем растёт;
Возвращаюсь в изведанный край —
Вспомни лесу дарованный Май!

Вспомни: рос над долиною дуб,
Слушал пенье заоблачных труб,
Там, в долине, вдали от лучей,
Был я тенью лесною твоей!

Вспомни сонный, заброшенный сад;
У ворот, по ту сторону хат,
Был я, брошен на землю и тих,
Блёклой тенью раздумий твоих!..»

Ну так мчись же, лети, моя тень,
Через розы — в пылающий день,
Через белый на яблони пух —
В темный бор, где скитался мой дух!

Не глядел я на солнце сквозь лён,
Не искал я в дубраве свой сон, —
Но увидел, как в гуще ветвей
Бог навстречу шел тени моей.

ВОРОЖБА

Жажду выведать тайны грядущих свершений,
Дни далекие видеть сквозь время мечтаю;
Вот в руках моих карты — листвою осенней;
От волшбы пожелтели. На них я гадаю…

Древний спор разгорелся, как прежде бывало;
Запылал сквозь дремоту он пламенем новым.
Стала комната залом блестящим дворцовым;
Всё, что в комнате, — древним сказанием стало.

Древних призраков в картах сокрыты портреты;
Там дворов королевских четверка таится;
Сновидений четверка невиданных снится, —
Королей я встречаю; вот дамы, валеты!

Чародеек истлевших нездешние чада,
В бирюзе и топазах, в шелках, позолоте,
Предо мной разместились, в извечной дремоте;
На тоску мою смотрят их мертвые взгляды.

Вижу в скипетрах отблеск извечного света…
В дивном танце по залу без устали мчатся
Дамы, словно тюльпаны, — как злато, валеты, —
Короли, как лилеи, что жаждой томятся!

Вот и музыка — слышу — для них зазвучала,
Донеслась из какой-то неведомой дали,
Звуки в танце волшебном имеют начало
И слышны, если даже уже замолчали.

И поют о воротах они, о порогах,
Где одно ожиданье лишь может случиться,
И о странах, где ночью и днем на дорогах
Танец сам, без танцоров, так весело мчится…

Танец сам, без танцоров, как страсть без причины;
И поет он, и длится, — и вдруг исчезает.
Вместе с ним моя сказка навек пропадает —
То был сон ниоткуда, из звездной пучины!

Снова комната та же, исполнена теней,
Где увидел я замок, в заклятьях блуждая;
Вот в руках моих карты — листвою осенней;
От волшбы пожелтели. На них я гадаю…

КОНСТАНТЫ ИЛЬДЕФОНС ГАЛЧИНСКИЙ

(1905—1953)

*   *   *

Коль разлюбить меня потом
тебе когда-то доведется,
прошу, не говори о том —
как бог о том не говорит;
наслать задумав мор и глад,
он с неба ласково смеется,
хоть знает, что цветущий град
в пустыню скоро превратит.

ПРИВЕТ, МАДОННА!

Тем, кто умеет книги умные писать,
звучит пусть слава громче башенного звона;
книг не пишу я, и на славу мне плевать, —
привет, мадонна!

Постичь покой блестящих книг мне не дано,
не мне — весна, деревьев солнечная крона…
Мне только — ночь, и дождь, и ветер, и вино, —
привет, мадонна!

Явились многие на землю до меня,
придут другие… Смерть — слаба, а жизнь — бездонна.
Всё — сон безумца, тот, что снится среди дня. —
Привет, мадонна!

Ты здесь, одета в золотистые цветы,
и я венок тебе одной несу влюблённо,
росой умытая, цветами пахнешь ты,
привет, мадонна!

Прими венок мой! Я — гуляка, но поэт, —
знаком редакторам, блюстителям закона,
а ты мне — муза, и любовница, и свет, —
привет, мадонна!

РОМАНС

Месяц — точь в точь балалайка над нами…
Ах! Вот его бы коснуться руками!
Было бы чудно —

вышла б небесная песня, наверно,
песня о людях, влюбленных безмерно
и безрассудно.

Будут в ней дальняя речка, закаты,
тень от ладони, цветов ароматы,
в небе звезда,

сад, и стена, и скамья под стеною,
ну, и дорога, что манит с собою —
и в никуда.

БАЙДАРКА И КРЕТИН

В поход понесло на байдарке кретина —
Спускался по речке, довольный, как слон;
Кретином он был, и вот в этом причина
Того, что глупел с каждой милею он.

На небе ни тучки, река голубая,
Один поворот и другой поворот;
И люди кричали, к реке подбегая:
— Глядите, кретин на байдарке плывет.

Жена его вышла на берег (видали?),
Тесть вышел — и всех домочадцев позвал,
Они и рыдали, и руки ломали —
Кретин уплывал, уплывал, уплывал.

А вот и мораль: одинаково ярко
Всем солнышко светит; и вывод один —
Не только профессору служит байдарка;
На ней может плыть и обычный кретин.

ИЗ ИНФЕРНАЛЬНОЙ АНТОЛОГИИ

Некий пан, начитавшись Платона,
усомнился в реальности ада.
И супруга сказала резонно:
«К психиатру зайти тебе надо!

Всю семью этот бзик оскорбляет:
я же верю, и мамочка — тоже.
Кто не верит — всегда вызывает
отвращение у молодежи».

Но упрямым супруг оказался;
хоть супруга швыряла посуду,
он и топал ногой, и плевался,
и кричал: «В пекло верить не буду!»

А жена — раз уж ересь такая —
применила суровые меры:
«Я тебя допеку, негодяя,
За отсутствие правильной веры!»

И она перебила со звоном
всю посуду об голову гада…
И бедняга простился с Платоном —
убедившись в реальности ада.

СТАРОНЕМЕЦКАЯ БАЛЛАДА

Некогда в земле Шляраффенлянд
жил барон — вожак разбойных банд,
рыжий Раубриттер Демолинус;
были с ним три сотни молодцов,
рыжих и неистовых бойцов,
ну а богом был для них Гамбринус

(сей Гамбринус залу украшал:
пива бог в углу на бочке спал
с кружкою; на ней — изображенье
сцен, где свиты шумные Диан
с луками неслись, как ураган,
в лунном свете, в бешеном круженьи).

Заповеди Божьи позабыты —
чтили лишь Гамбринуса бандиты.
Подымая кружки над столами,
до утра могли они кутить;
слугам тоже разрешали пить
рыжие безбожники с усами.

Дочь растил прекрасную барон,
ей не раз играл на роге он
(взятом в замке господина Миле).
Но развеселить ее не мог,
хоть звучал стократным эхом рог,
разносился этот звук на мили.

Инга целый день погружена
в серебро запутанного сна,
что сияет зимней белизною.
Сны снуют за нею — сон за сном,
в шлейфе сны сливаются одном;
этот шлейф не удержать рукою.

Инга плачет, глупая, все дни,
ибо рядом с нею лишь они —
рыжие усы, тупые лица;
только топоры, собачий вой,
и никто не пригласит с собой
погулять иль в роще порезвиться.

А когда поднимется луна —
ходит в одиночества она,
четки на ходу перебирает,
любит перед сном клубнику есть,
а потом всю ночь страничек шесть
«Дон-Кихота», бедная, читает.

Чтоб хоть малость Инге счастья дать,
мудрецов барон велел позвать;
жулики, устроив совещанье,
ей поехать в Рим совет дают,
в келью шлют, рекомендуют труд;
а один орет: «Кровопусканье!»

Этот шарлатанский медосмотр
наблюдал оруженосец Петр —
и вскричал: «Пусть кто умеет — учит!»
Поступил красавчик очень верно:
с Ингою, испуганной, как серна,
в дальней спальне заперся на ключик.

Через час пришли они назад,
и глаза у дочери горят!
Обнялись слуга и Демолинус.
Мудрецы убрались со стыдом,
что забыли о рецепте том,
старом, как пивной божок Гамбринус;

сей Гамбринус залу украшал:
пива бог в углу на бочке спал
с кружкою; на ней — изображенье
сцен, где свиты шумные Диан
с луками неслись, как ураган,
в лунном свете, в бешеном круженьи.

*   *   *

Я умру — и зарастет травою
малый холмик над моей могилой,

но в обличье месяца с тобою
встречусь, освещая окна милой,

дом твой краской выкрашу чудесной,
белой, серебристою, небесной.

В серебро одену сумрак ночи,
улицу и даже эти тени,

и прохожий скажет: «Нынче очень
яркое у месяца свеченье,

словно белый день — пора ночная!» —
то, что это я свечусь, — не зная.

МИХАЙЛО ОРЕСТ

(1901—1963)

*   *   *

Сокрыла берега седая мгла.
За нею ждут дары и наслажденья.
И мы забудем прежние лишенья,
Увидев гор родимых купола.

Как в светлый край дорога тяжела!
Вода таит коварные каменья,
И путь наш — постоянные боренья,
Опасности и бури без числа.

Кем возвратимся? Подлая судьбина
Сердца нам истоптала. Черных лет
В душе моей — немолчная кручина.

Она раздумий иссушила цвет,
И я боюсь, что край печалить милый
Не суждено мне собственной могилой.

*   *   *

Нет, не сокрылось счастье дня былого:
Во мне живет его прекрасный свет.
Иду туда, где мой остался след, —
В мир радостного гомона лесного.

Блеск ягод земляничных вижу снова,
Косуль полёт, боярышника цвет;
Тут — папоротник свой хранит секрет;
Там — слышу звук кукушкиного зова…

Вдруг краски счастья гаснут. В полутьме —
Квадрат окна. К моим стенаньям глухи
Решетка, дверь стальная… Я в тюрьме.

Я не желаю гибнуть здесь, о духи!
Я — сын свободы. Разорвите сеть!
Молю: во тьме не дайте умереть!

*   *   *

Я не скажу: любовь моя навеки!
Я не прошу: останься же со мной!
Времен постылых сумрачные реки —
Путь одинокий, мой удел земной.

Путь одинок, душа глуха, а разум
Опустошен бескрылою судьбой,
Лишь слышу — день за днем и раз за разом —
Безводных волн докучливый прибой.

Сереет рань разлуки. Боль утраты
Смогу я без терзания снести:
Стоят потери прежние, как латы,
Вкруг сердца. Так прощай же и прости!

И знаю я: тебе вовек не снилось,
Что круг прорвать и нашей жизни ось
Прямою сделать — ту, что покосилась, —
Мне звать тебя беззвучно довелось.

И, чтоб пробиться через ледяное
Враждебных вод таинственное зло,
Душа, в последний раз цветя весною,
Тебе, незрячей, отдала весло.

УИЛЬЯМ ФАУЛЕР

(1560-1612)

НА ОРКНЕЙСКИХ ОСТРОВАХ

Край света, мира нашего межа,
Планеты отдалённый уголок!
О горестях скорблю у рубежа –
У скал, где рок суровый недалёк;
И, видя моря рвущийся поток,
Что, разбиваясь, пенится у скал,
И в волнах – Фебов тонущий зрачок,
Что с ночью день сегодня уравнял,
Я вспоминаю тот жестокий шквал,
Который вечно в мыслях у меня;
Я утешенья понапрасну ждал –
Ночная боль затмит отраду дня.
Иное море, дальние края –
И неизменна лишь любовь моя.


РОБЕРТ БЕРНС

(1759–1796)

* * *

Спеша, окутал землю мрак,
Вой ветра нагоняет страх,
Вон тучи мчатся над землёй,
Дождь проливной неся с собой;
Охотник прочь спешит с болот –
Без страха выводок вспорхнёт,
А я брожу – печален, тих –
Вдоль Эйра берегов пустых.

От бурь колосья полегли –
Не соберёшь зерно с земли;
Рыданья Осени горьки;
А я, шагая вдоль реки,
Предвижу горе и беду,
Бурь неизбежных череду;
Не жду добра в краях иных,
Вдали от берегов родных.

Нет, не штормов грядущих глас
Меня тревожат в этот час:
Пусть смерть грозит со всех сторон –
Бесстрашен тот, кто обречён;
Но уз немало у меня,
Что в сердце врезались, тесня;
Мне с болью рвать придётся их
Вдали от берегов родных.

О Койла старая, прощай,
Страна холмов, болотный край,
Где след любви былого дня
Сокрыт от всех – не от меня.
Любовь – друзьям и мир –врагу!
Слёз удержать я не могу:
Я ехать должен прочь от них –
От Эйра берегов родных!



ЭНДРЮ БАРТОН «БАНДЖО» ПАТЕРСОН

(1864-1941)

КОНЬ СВЯЩЕННИКА РАЙЛИ

Он бежал от полицейских — Энди Риган, конокрад, —
Словно динго от погони: со всех ног.
Были склоны и овраги все обшарены подряд,
Но никто нигде сыскать его не мог.
Как-то патер в Кайлис-Кроссинг в час ночной услышал зов:
«Отче Райли, на минутку!» Семеня,
Патер выбежал в пижаме, отодвинул прочь засов
И впустил в ворота Энди — и коня!

«Я скажу вам, отче Райли, почему явился к вам:
Нынче ночью угрожает мне беда.
Днём-то я ещё скрывался по оврагам и кустам
От ищеек полицейских без труда...
Но на пастбищах охрана — там и птице нет пути,
От усталости я падаю давно;
Чтоб хлопот поменьше было и чтоб жизнь свою спасти —
Помереть мне надо. Это решено.

Я домой отправлюсь, к маме, там умру во вторник днём,
А в четверг меня зароют — и вполне
Я готов на всё, что будет; только как же быть с конём,
Это чудо на кого оставить мне?
О цене его и предках не составлен документ,
Но известно мне про этого коня:
Он родился от Педанта, прародитель — Претендент,
И ему Косуля — дальняя родня!

Без усилий обогнал бы он в округе всех коней —
Пусть бы даже те неслись во весь карьер,
И в прыжках он, несомненно, тоже будет всех сильней,
Для него барьер на скачках — не барьер!
До восстания из мертвых конь останется у вас:
Нет в округе здесь другого знатока;
Спросят — смело отвечайте: конь был пригнан в поздний час
Ветром-в-Поле с Замогильного Лужка...

Скоро утро, на востоке звёзд почти что не видать,
И опасно оставаться мне у вас.
Ухожу я, отче Райли. Хоть и тяжко умирать,
Но скрываться — тяжелей во много раз.
Конь туда свезёт вас, отче, где последний мой приют,
Где акация касается небес;
Он ограды перепрыгнет — не пускайте в дело кнут,
Чтоб не снёс он их. Прощайте!» И — исчез!

Хоронили конокрада возле Кайли, где овраг,
На погосте деревенском, за холмом.
Двадцать пять друзей явились, двадцать пять случилось драк —
Забияки успокоились на том.
А затем — лихая скачка от могилы к кабаку,
Каждый кнут хлестал соперника не раз...
Прорва выпивки, закусок! В общем, Энди-бедняку
Были сделаны поминки — первый класс.

Ну а вскоре порешили скачки в Кайли провести.
Здесь ирландцев много больше, чем иных,
А наездника смелее, чем ирландец, не найти —
Каждым утром тренировки шли у них.
Правда, ночью все сидели запершись, поскольку слух
Очень странный просочился в каждый дом:
Мол, при звёздном освещенье по округе скачет дух —
Энди Риган разъезжает на гнедом...

Перед скачками устроил патер Райли озорство;
Этой шутке удивлялись много дней:
Взял и выставил на гонку он гнедого своего
Против лучших и испытанных коней.
Был гнедой, конечно, прыток, и вынослив, и удал,
Только вышла с обученьем ерунда:
Да, на нём священник много по округе разъезжал,
Но барьеров конь не видел никогда.

Патер кротко улыбался, отвечая землякам:
«Двадцать пять гиней сегодня на кону.
Может, выпадет удача... Деньги бедным я раздам,
Коль придёт успех к гнедому скакуну!»
Конь был назван «Фаг-а-Балла» («Прочь с дороги» — перевод),
И седло сияло зеленью долин.
На гнедого делал ставки католический приход,
Оранжистам был милее Мандарин...

Отравитель диких динго — мудрый Хоган — заявил,
С общепринятым суждением вразрез,
Но весьма авторитетно: «У гнедого хватит сил,
Чтобы выиграть сегодня стипль-чез.
Вы болтайте что хотите: мол, и выучка слаба,
Мол, на трассе много опытных коней...
Если всё пойдёт как надо — вашим денежкам труба,
Конь священника окажется сильней.

Пусть твердят владельцы сытых и холёных рысаков,
Что гнедому, мол, и груза не снести, —
Но надежды беззащитных и молитвы бедняков
Для гнедого станут помощью в пути.
Бесполезна подготовка, не поможет мастерство —
Рядом с ним помчатся ангелы, храня!
Я молился, чтоб барьеры взял он все до одного:
Всё поставлю я на этого коня!»

---

Ну и гонка! Все скакали круг за кругом, словно шквал,
Оглушало громыхание жердей.
Тот — допрыгнул! Этот — в яму!.. Кто наездников ругал,
Кто — неверную судьбу и лошадей.
Но уже кнуты взлетели, шкуры конской не щадя:
Вот он — ровный, длинный финишный газон;
Кенгуриными прыжками мчался, прочих обойдя,
Аутсайдер бывший, ныне — чемпион!

Конь священника — о чудо! — всех оставил позади;
Крики публики, триумф и торжество...
А наездник — прямо призрак Энди Ригана, гляди!
Если призрак, как же взвешивать его?
Но, однако, был он взвешен — и пропал невесть куда,
Словно баньши (эльф по-нашему, учти).
Буркнул мудрый старый Хоган: «Ох, кабы не борода —
Был бы прямо Энди Риган во плоти!»

Что за всадник! После Энди и не видели таких...
Пили люди за коня и седока;
Беднота из Кайлис-Кроссинг говорила: «Парень лих!
Был в зелёном — значит, наш наверняка...»
А потом распространились слухи в нашей стороне,
Что и вправду это Энди приходил:
Дескать, дать ему побывку приказали Сатане,
Чтоб гнедой на этих скачках победил!



РОБЕРТ ФРОСТ

(1874-1963)

ОГОНЬ И ЛЁД

Одни твердят, что сгинет мир в огне,
Другие – что во льду;
И миру – часто думается мне –
Погибнуть надо именно в огне.
Но если землю смерть двукратно ждёт,
То без труда я ненависть найду
И так скажу: пусть всё разрушит лёд;
Он, с пламенем в ряду,
Отлично подойдёт.



ЗЫГМУНТ КРАСИНСКИЙ

(1812-1859)

ПУСТЬ МИР И СЛАВУ МНЕ СУЛЯТ ПРИМЕТЫ...
(к Иоанне Бобровой)

Пусть мир и славу мне сулят приметы –
Готов бесславно жить я и бессчастно,
Но попрошу я небо, чтоб за это
Была ты дольше для меня прекрасной.

За то, чтоб очи у тебя сияли,
За все улыбки на лице любимой
Пускай судьба мне принесёт печали
И сократит мне жизнь неумолимо,

Поскольку сплёл я жизнь свою с твоею –
Так в чистом поле слившиеся реки
Текут двуцветно, вод смешать не смея.
Коль ты увянешь – сгину я навеки.



ЮЛИАН ТУВИМ

(1894-1953)

СПЛИН

Время проходит в дрёме и лени,
Льётся, как в решето.
Я неврохолик? нет, меланстеник?
Чёрт его знает кто.

Вот бы уехать мне из столицы,
Жить бы в другой среде:
В Верхнем Запечье? в Нижней Мокрице?
Чёрт его знает где.

Также мечтою стало моею,
Чтобы часы – тик-так! –
Двинуть обратно. Но не умею…
Чёрт его знает как.

Может, заняться надо бы в жизни...
(Как его, бишь?) ...трудом?
В юриспрудизме? логистицизме?
Чёрт его знает в чём.

Я поболтал бы с кем-то о чём-то -
Много же разных тем…
С другом? евреем? патером? чёртом?
Чёрт его знает с кем.

Может, возникнет в споре меж нами
Что-то, что нужно всем…
Чем только думать нам - головами?
Чёрт его знает, чем.

Громко зевая, мыслю с тоскою:
Что-то вокруг не то,
Но неизвестно, что же такое...
Чёрт его знает что.



ВЛАДИСЛАВ БРОНЕВСКИЙ

(1897-1962)

ПРИЛИВ

Mais si Parlez d'amour car tout le reste est crime
(Да, говорите о любви, ведь все другое преступленье)
Луи Арагон

Падали звёзды в пропасть прибоя,
в пене морской догорая.
Сердце тебе я нынче открою –
это прилив, дорогая!

Месяц по морю – помнишь тот вечер? -
двинулся вброд, напрямую;
волны, как будто тщетные речи,
попусту гибли, тоскуя,

волны катились и пропадали -
вроде любви нелепой,
и равнодушно звёзды слетали
с равнодушного неба.

Чувство твоё угасало до срока –
сгублено, словно чахоткой;
и горевал я о доле жестокой,
жизни любви короткой.

Чувство во мне возрастало упрямо,
сердце терзая и раня, -
стало подобно чудному храму,
где уже шло отпеванье.

Сгинули ночью глухонемою,
стихли признаний звуки.
Ты – не со мною. Ты – не со мною.
И не сплетутся руки.

Волны о берег яростно били,
злился вечерний ветер.
честными были мы, грустными были,
были одни на свете.

Рядом стояли. Вместе молчали.
Нежность касаний – чудо...
Я о разлуке забыл и печали –
и вспоминать не буду!

Помню любовь я. С нею в сравненье
море и звёзды – малость!
Мне она светит. Это свеченье –
всё, что со мной осталось.

С этой любовью всё мне подвластно –
вышнее и земное,
грозные волны пламенных, страстных
строк, не написанных мною.

Звёздный напиток – горький, дурманный –
пью я сегодня, рыдая.
Волны всё шепчут «люблю» неустанно.
Это прилив, дорогая!



АГНЕШКА ОСЕЦКАЯ

(1936-1997)

Я ПРИДУ В СЕБЯ

Знай:
я выстою всё равно;
Рана в небе закрылась почти.
Вытру память, словно окно…
Вот бы только
в себя прийти.

Мне бы миг один или жест –
И забуду я о беде,
И приду я в себя,
приду…
Но куда же?
Где это, где?

Знай:
уйду я так далеко,
что тебе уже не найти, –
злато гребня,
рук молоко…
Вот бы только
в себя прийти.

Осень выплачет струйки слёз,
Отраженье застынет в воде –
И приду я в себя,
приду…
Но куда же?
Где это, где?

Знай –
меня ты еще позовешь,
Как звала я тебя – учти:
И стоп-кран
запретный
сорвёшь,
И воротишься
С полпути.

Мне бы слово одно или жест,
И былая беда – ничто;
И приду я к тебе,
приду…
Но к кому же?
Кто это, кто? 



ВЛАДИМИР КОРОТКЕВИЧ

(1930– 1984)

БАЛЛАДА О ТРИДЦАТЬ ПЕРВОМ СРЕБРЕНИКЕ

Так он продал Христа. И за это ему отвалили
Тридцать звонких монет, без обману, – был правилен счёт;
А ещё – тридцать первый (его накануне отлили)
Полновесный динарий Каиафа вручил от щедрот.

Ни за что. Просто так. Сувенир, или дар пустяковый,
Или попросту щедрой была у Каиафы рука:
Дал «на чай» он за тот поцелуй – хладнокровный, суровый, –
На который ответил апостол ударом клинка.

Коль свиней разводить разрешал бы закон иудеям –
Много лучшей наградою стало бы стадо свиней.
И несчастье не в том, что был продан «сын божий» злодеем –
В том, что продан живой человек. Что бывает страшней?

Словно зайца, который бежит от погони кровавой
И к ногам твоим жмётся, спасения ищет с тоской,
Сдать охотникам лютым – чтоб он перед смертной расправой
Завизжал, когда двинут его за ушами рукой.

И распятый затих. А Иуда ликующей своре
Крикнул: «Кровью омылась греха и измены гора!
Что же я натворил? Кровь невинную продал, о горе!» –
В грязь с размаху швырнув ненавистную горсть серебра.

Понял он, что погиб и что проклят навеки отныне:
Не касался его очищающий дождь проливной...
Петлю он завязал на брезгливо дрожавшей осине –
И ногой посильней оттолкнул от себя шар земной.

А монеты собрали и дали горшечнику-скряге
За участок земли, что погостом общественным стал
(Где покой обретали прервавшие век свой бедняги –
Там доходных домов нынче высится целый квартал).

Даже скалы заставит заплакать история эта...
Тридцать первый серебреник тщетно искали потом:
Некий мытарь увидел, куда откатилась монета,
В грязь ногою вдавил – и потом утащил к себе в дом.

Нёс динарий удачу, умножилась прибыль стократно;
Скупердяй богател, без конца пополнялась казна.
Стал не только богатым – бессмертным. Оно и понятно:
Для того чтоб повеситься, всё-таки совесть нужна.

Он каменья швырял, и глумился вовсю над распятым,
Львам бросал христиан и поганил Христовых невест,
А потом окрестился и стал богомольцем завзятым,
И доносы строчил, и костром возвеличивал крест.

Громче римского папы орал на соборах о вере...
Но когда угодил к сарацинам в неволю потом –
Первым крикнул «Аллах!», и надсмотрщиком стал на галере;
Тех, кто веру не предал, стегал беспощадным кнутом.

С сотней лиц, с кучей рук, был как идол индийский, как Шива,
Выл у тронов и плах, словно злобный натасканный пёс,
Городские ворота врагу открывал суетливо,
«Молот ведьм» написал, написал на Джордано донос.

Лишь измену не предал и тех, кто платил за измену;
Перед всяким мерзавцем был рад пресмыкаться в пыли,
Доносил на отца и на сына, и нощно и денно,
Доносил на друзей, что его под обстрелом спасли.

Но гляделся – святым. И один за другим, как бараны,
Звали люди его правдолюбцем, во мраке – лучом:
«В правоте убеждённый, в жестокой борьбе неустанный,
Как за правое дело он бьётся огнём и мечом!»

Был источником вечных раздоров – всё новых и новых,
И змеиным поклёпом шипел, возмущая умы;
И никто не сказал ему слов наших предков суровых:
«Мы измену поймём – но изменников вешаем мы».

Был фискалом, шпиком. Лез повсюду – и низом, и боком.
И в гестапо служил, и в охранках, к стенаньям глухой...
Ныне «наш гуманизм» защищает в боренье высоком.
Что ж дивиться тому? Он и вправду с рожденья такой.

Он людей палачам за столетия сдал – миллионы.
И живёт он, живёт. И приходится вам ко двору.
Ваших деток берёт к себе на руки он умилённо;
Речь с трибуны орёт, хлещет водку у вас на пиру...

Только сыщет момент – расползётся чумою по свету,
Сдаст на муки друзей и былое предаст божество.
Почему же вы, люди, не бьёте уродину эту?
Почему не плюёте вы в подлое рыло его?

День приходит. Пора вырвать злобное сердце у гада!
В гроб свинцовый его! пусть сгниёт вместе с жалом подлец!
И расплавить скорей тридцать первый серебреник надо.
А иначе – несчастье Земле. А иначе – конец.



ЮРИЙ ИЗДРЫК

(р. 1962)

СЧИТАЛОЧКА

«...есть у меня парашют...»
Гр. Семенчук

Нет счёту словам твоим – никак не сыщешь число,
Твои проклятия – гимн, твоя тишина – стекло.
Ты видывал много стен, завёл для себя окно –
В морозный век перемен его открыть суждено.
И если не хватит сил – проломишь гранит стены,
Хотя парашют прогнил и крылья твои больны.
Но есть у тебя вода, и есть, как никак, косяк:
Греби поскорей туда, где джаз и курят взатяг.
Есть тёмных мелодий рой, и темам потерян счёт,
Тотем у каждого свой и тайный волшебный код,
Но ты от тотемов далёк, и нет у тебя клинка,
И рухнешь ты на песок, когда подует слегка.
А дна в океане нет, и день – бездонный почти…
Ныряй из окна на свет, до самых глубин лети.



БЕНЦИОН ВИТЛЕР

(1907-1961)

КАПЕЛЬКА СЧАСТЬЯ
(«Ву нэмт мэн а бисэлэ мазл»)

Где сыщется капелька счастья,
Где каплю удачи найти?
Крутись, колесо, поскорее
И счастье моё возврати.
Должно быть всё поровну в мире,
И поровну людям везти…
Ой, так где же нам капельку,
Малую капельку
Счастья на свете найти?

А люди спешат за удачей,
Бегут за удачей своей,
А люди уходят за счастьем
Куда-то, где солнце теплей.
Но даже красивый и юный
Не встретит удач на пути…
Ой, так где же нам капельку,
Малую капельку
Счастья на свете найти?