АРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ
К ВЕРХОВЬЯМ
(Заметки в стихах)
"...движение реки –
пена сверху и глубокие течения внизу.
Но и пена есть выражение сущности!"
Философские тетради

Всю ночь буксирный катер юркий
С теченьем бился грудь о грудь,
И моторист кидал окурки,
Всю ночь дымя, чтоб не заснуть.
Окурки смаху относило
Назад, к бурлящему винту,
И завихряло, и гасило,
Раструшивая налету.

Окурки мчало по орбитам,
Подхлестывая и кружа,
Туда, где чудищем подбитым
На тросе волоклась баржа;
Едва один, метнувшись криво,
Терял на полпути накал,
Как вскоре, после перерыва,
Другой, мерцая, возникал.

Баржа была широкобока
И шла – считай что порожнем;
Она сидела неглубоко,
Ее подразгрузили днем.
Осталась фрахта в брутто-тоннах,
На круг – не больше тридцати,
Для получателей районных
На пристани в конце пути.

И вместе с грузом на посуде
Остались, тоже до конца,
Попутные чужие люди:
Две девушки и два юнца,
Угрюмый дядька лет под сорок
И тощий старичок рябой;
Их после разных отговорок
Нестрогий шкипер взял с собой.

Вчера, под вечер, при аврале,
Когда он руки потирал,
Довольный тем, что забирали
Последний пиломатерьял, –
Просители явились разом
К нему на палубный настил;
Для форсу подразнив отказом,
Добряк-хозяин всех пустил.

Теперь, среди сырого мрака,
Дремали гости на барже...
Одна из девушек, однако,
Как будто выспалась уже.
Во тьме, вслепую ставя ноги,
Замлевшие во время сна,
Полна томленья и тревоги,
Корму покинула она.

Она пробралась правым бортом
Туда, где вахтенный матрос
В брезентовом плаще потертом
Спиною к брашпилю прирос;
Сперва о времени несмело
Осведомилась, а затем
Сконфузилась и онемела,
Не находя уместных тем.

Сквозь тусклый воздух еле-еле
Угадывались берега.
Непроницаемо чернели
Не то кусты, не то стога,
И тени, липкие как деготь,
Вставали в близости такой,
Что их, пожалуй, перетрогать
Могла бы девушка рукой.

Там пучеглазые растенья
Ползком тащились рядом с ней,
Дремучие переплетенья
Не то ветвей, не то корней;
Вся полоса береговая
Вдоль неба, как смолистый дым,
Передвигалась, прикрывая
Одно созвездье за другим.

Матрос в молчании бесстрастном
Смотрел на дымную кайму,
И справа белым, слева красным
Мигали бакены ему;
Роняя чешую цветную,
Огни спускались по реке
И, подступив почти вплотную,
За мысом гасли вдалеке.

Явленьем девушки сторонней
Был раздосадован речник.
Он отвернул свой нос вороний
И спрятался за воротник;
Брезгливую гримасу скорчив,
Припоминал итог зимы,
Когда он стал неразговорчив,
Досрочно выйдя из тюрьмы.

Февраль вернул ему свободу,
Зато оставил без жены;
Он променял завод на воду,
Пустился в плаванье с весны,
Из рейса в рейс: живет как может
И за душой не держит зла,
А если червь порою гложет,
Плеснешь в него – и боль прошла.

В том пароходстве захолустном
Расцвел его цыганский нрав.
Сроднился он с простором грустным,
С чередованьем переправ.
Река терпенью научила,
Морщины сгладила у глаз;
Сюда он прыгнул как в бучило,
А получилось – в самый раз.

Река, лоснясь подобно коже,
Среди невидимых полей
В сравненье с берегами всё же
Была немного посветлей.
На уровне с краями русла
Катила грузная вода,
Густая, как пивное сусло,
Из ниоткуда в никуда.

Однообразно и зловеще
Вода плескалась о борта,
И всхлипы там звучали резче,
Где непроглядней темнота,
Где некто, вымазанный тиной,
Точил похмельную слезу,
Разлатой лапою утиной
За днище уцепясь внизу.

Незваной гостье будто внове
Дышалось воздухом речным –
Свободным воздухом верховий;
Она взрослела вместе с ним.
В преобразующем размахе
Бескрайней темени глухой
Ее сомнения и страхи
Предстали детской чепухой.

Недавней выпускнице минской
В обмен на школьную скамью
Нашелся угол материнский
На буровой в лесном краю,
И оказался отчим домом
Тысячезвездный небосвод
И удивительно знакомым
Язык листвы и здешних вод,

И говор камышовой чащи,
И вздох волны, и скрип досок,
И шепот пены, уходящей
В несытый илистый песок,
И каждый ствол прибрежной ивы,
И каждый травяной побег,
И этот странный, молчаливый,
Стоящий о бок человек.

Буксир тянулся, словно дроги,
Когда поклажа велика,
И дизель, как медведь в берлоге,
Рычал в утробе катерка,
Ворочался, плевал автолом,
Надрывно трясся, как шальной,
И духом выхлопов тяжелым
Несло по ветру над волной.

Но пассажирка, привкус газа
Ловя полуоткрытым ртом,
Вбирала воздух до отказа,
Чтоб резко выдохнуть потом.
Ей было сыро и прохладно,
И в поисках струи тепла
Она, принюхиваясь жадно,
На планшир грудью прилегла.

Ей чудились привет и ласка
В сладимом дизельном дымке,
Размякшем приторно и вязко,
Как пастила на языке;
И, обгоняя ветер встречный,
Пред нею по кривой, врасхлест,
Опять взмывал недолговечный
Сыпучий рой табачных звезд.

Соринки, вспыхнув, отгорали,
Как настоящие миры,
Чертя восьмерки и спирали
Согласно правилам игры.
Недаром их создатель тоже
Сквозь сон творил свою труху;
И судьбы искр повсюду схожи,
Что нанизу, что наверху.

Весь прочий пестрый люд плавучий
Дремал в потемках где пришлось.
Вчера их свел дорожный случай,
А усыпил позднее врозь.
Он их сморил поодиночке,
И каждый человек во сне
На свой салтык, в своем куточке
Существовал наедине.

Вторая девушка в сторонке
Лежала, съежившись в комок.
Подбитый ветром пыльник тонкий
Согрел беднягу, сколько мог.
Бумажной тканью неуклюже
Закутанная с головой,
Хребет – серпом, ступни – кнаружи,
Она казалась неживой.

Но если присмотреться зорче
К помпеянке из Кобеляк,
Окоченелой в смертной корче,
Как заполеванный беляк, –
Ее торчащие лопатки,
Обтянутые до кости,
С изнанки подымали складки
Толчками, словно две культи.

Под смятой саржей цвета хаки
Ходили плечи ходуном,
Кишмя кишела жизнь во мраке
Души, раскрепощенной сном.
Как тесто, там взбухало что-то,
Избавленное до утра
От бремени самоотчета,
И выпирало из нутра.

Девичье худенькое тело,
Перестрадав за долгий путь,
Теперь немногого хотело:
Свободы – хоть какой-нибудь!
Свободы плыть к речным верховьям,
Где новоселы так нужны,
И с туфлями под изголовьем
Свободы спать и видеть сны.

Что снилось ей? – Размолвка с братом?
Базары в южных городах?
Роман с бухгалтером женатым,
Притом в порядочных годах?
И это бегство, и больница,
И вымогатели везде...
Да мало ль что в пути приснится,
Под звездным небом, на воде.

Неподалеку на рогоже
Устроился немолодой,
На молдаванина похожий
Крепыш с трехдневной бородой.
За бочками из-под селедок
Найдя укромный уголок,
Задрал булыжный подбородок
И навзничь на всю ночь прилег.

Он выбрал место, где почище,
И вытянулся, как струна,
В своем каляном пиджачище
Из грубошерстного сукна,
И в полудреме-полуяви
Позевывал на холоду,
Желтушные глаза уставя
На безымянную звезду.

Всё в этом дядьке кудлобровом
Внушало робость – хоть беги!
И всё на нем казалось новым:
Пуловер, кепка, сапоги.
Багровоскулый, сизощекий, –
В нем бессарабское вино,
Бараний жир, мясные соки
Скипелись в месиво одно.

На первый взгляд: хитер, молодчик!
Такой не лезет на рожон.
Десяток сухотарных бочек –
И ты от ветра сбережен.
В чужом раздолье невеселом
Ты ждешь волны очередной,
И пахнет лыком и рассолом,
Дунайской дельтою родной.

А ловко бывшего страдальца
Перелопатила судьба,
Снабдила щедрым слоем сальца
На брюхе и поверх горба,
Вернула стати остальные,
Как соль, сыпнула седину
И зубы вставила стальные
Заместо выпавших в плену.

Теперь за отжитое горе
Он под расчет вознагражден,
Работает в заготконторе
И словно сызнова рожден,
Завел семью ничуть не хуже,
Чем в Измаиле, до войны:
Жена души не чает в муже,
И девочки с отцом нежны.

Да разве это он, тот самый,
Острупленный, почти мертвец,
Дрожавший близ отхожей ямы
У грудки тлеющих дровец?
Шматок стервятины лошажьей
Ногою, как футбольный мяч,
Ему поддал охранник ражий,
Смешливый розовый лохмач.

В ту пору молодым и старым
Была огулом – грош цена,
И смерть, как воздух, шла задаром:
Прилег на глину – и хана.
И он лежал на глине скользкой,
Клыками бурыми стуча,
В загаженной шинели польской
С чужого, мертвого плеча.

Не доброта, не стыд, не жалость
Руководили лохмачом,
Швырнувшим жизнь ему как малость,
Как дар, который нипочем.
Ведь мог баварец яснолобый
Не из жестокости – отнюдь! –
А просто так, без всякой злобы,
По шелудивому пальнуть.

А вот не выстрелил – от лени,
Опустошающей сердца;
Напротив, кинул жадной тени
Лоскут смердящего мясца.
Как позабыть о той конине,
Когда весь мир гнильем пропах
И страшный смак ее поныне
На языке и на губах?

Плывет к верховьям бывший пленник,
Покачиваясь на волне,
Везет в портфеле кучу денег,
Подарки детям и жене.
А стоит ли рождаться дважды
С одной душою на двоих
И в новой жизни помнить каждый
Из предыдущих дней твоих?

Тебе воздали за потери,
С лихвою оплатив счета,
Восстановили в полной мере,
Но не вернули ни черта.
Уж как тебя ни приодели,
Сперва до нитки обобрав, –
Ветхозаветный спор на деле
Ты проиграл, хотя и прав.

Тогда, в дому благословенном
Что нам достроить не дано,
Всё было зыбким и мгновенным,
Неуловимым, как в кино.
Но был какой-то праздник ранний
В коротких вспышках прежних дней,
И прежняя жена желанней,
И дочка прежняя нежней.

Не сохранилось даже снимка
Того ребенка, той жены,
Лишь ноет память-нелюдимка, –
Мы притерпеться к ней должны:
Нам надо жить в суровом мире,
Где жизнь – река и смерть – река,
И мглистой ночью на буксире
К верховьям плыть издалека.

А катер по бугристым водам
Волок тяжелую баржу
С ее хозяйством и народом
К назначенному рубежу.
Опять прерывисто летели,
Светясь во тьме глухонемой,
Витки латунной канители
И пропадали за кормой.

Ночной курильщик был незримым:
Он машинально, чтоб не спать,
Затягиваясь горьким дымом,
Швырял окурок и опять,
Упрятанный в кабине жаркой,
Лицом к лицу с самим собой,
Из пачки, пахнущей соляркой,
На ощупь извлекал "Прибой".

Мосластый, рыжий, длиннорукий,
Облокотившись о штурвал,
Созвездья он гасил от скуки
И вновь от скуки создавал,
Глядел с ленивою тоскою
Туда, сквозь толстое стекло,
Где время, наряду с рекою,
Навстречу медленно текло.

Где уходили невозвратно
В пространство позади баржи
Бесформенные комья, пятна,
Сращенья, спайки и тяжи,
И намечалась, проступая
На стыке неба и земли,
Зубчатая стена слепая
Не то вблизи, не то вдали.

Как знать, – авось, тропою грязной,
Вдоль берега, за лозняком,
Другой детина несуразный
К верховьям держит путь пешком,
Бредет походкой осторожной,
Ступни волочит, как по льду,
И стежки палкою дорожной
Ощупывает на ходу.

Такой же рыжий и костлявый,
Как тот курильщик-рулевой,
Он топчет луговые травы,
Шуршит в ольшанике листвой
И, острекавшись о крапиву,
Напропалую, в темноте,
По невысокому обрыву
Съезжает вниз на животе.

Он, руки распластав, как ласты,
Ничком ложится на пески
И разевает рот щелястый,
Лакая прямо из реки;
И верно, нет напитка слаще,
Чем эта черная вода,
Где золотинкой завалящей
Блестит безвестная звезда.

Сейчас, быть может, на пригорке
Уселся поздний пешеход
И на цигарку из махорки
Пустил клочок письма в расход:
Берег его, таскал в кармане,
И наконец пора пришла
Здесь, над водой, средь глухомани
Избавиться от барахла.

Он спрятал спичку меж ладоней,
Но шквальный ветер прямо в лоб
Вовсю дохнул еще студеней
И пламя слабое соскреб.
Ну что ж, помедлим полминутки
На здешних берегах пустых,
Дадим поблажку самокрутке,
Покуда ветер не утих!

Как знать, – быть может, на покатом
Бечевнике остановясь,
Он стал по-княжески богатым,
С минувшим расторгая связь?
И счастлив потому впервые,
Что на сто верст наверняка
Одни кусты береговые
И ни души средь лозняка?

А сам он есть ли, этот странник?
Быть может, из ветвей и пней
Его слепил густой ольшаник
Игрой обманчивых теней?
И там лишь чучело у плеса,
С пучком травы взамен лица,
Носатый сук, торчащий косо,
Да ствол сухого деревца?

Но кто б ни оседлал пригорок
В кустах, нависших над водой, –
Бобыль бродячий или морок,
Принявший только вид людской, –
Он дико зыркнул исподлобья
На раскосмаченный мысок,
Где тоже скрючились подобья
Людей, присевших на песок.

Ему послышалась оттуда
Мотора дробная возня,
И вдруг возникли, словно чудо,
Два белых топовых огня.
Они вполдерева скользили
Над пляской хлябей водяных
По направлению к верзиле,
С бугра глазевшему на них.

Когда огни подплыли ближе
К прибрежной каменной гряде,
Две тени, словно сгустки жижи,
Обрисовались на воде,
Бортами темень раздвигая:
Одна поменьше, а за ней
Скирдоподобная – другая,
Гораздо шире и грузней.

Среди ночной неразберихи
Послышалось: "Агу... агу..."
Нежданный звук, настолько тихий,
Что человек на берегу,
Наставя ухо, плач ребячий
Не сразу даже распознал:
Неужто шлет попутчик младший
Ему приветственный сигнал?

И желтый, словно глаз совиный,
Внезапно вспыхнул перед ним
Прямоугольник с крестовиной,
Прикрытой ситчиком сквозным;
И как на маленьком экране,
Полупрозрачном, как слюда,
Затанцевала тень на ткани –
Туда-сюда, туда-сюда...

А вправду ли во мраке этом,
Прохожим людям напоказ,
Окошко с женским силуэтом
Светилось, как совиный глаз?
А может, здесь и не бывало
Таких окошек триста лет,
И вообще не проплывала
Баржа за катером вослед?

Знать, померещились бродяге –
Не то в бреду, не то во сне –
Суда на гребнях темной влаги,
И детский плач, и тень в окне.
Зачем ему чужой ребенок
И баба неизвестно чья?
Зачем увиденный спросонок
Дешевый рай для дурачья?

Каких бы ни было хороших –
Нехай к верховьям их везут,
Во мгле, меж берегов заросших,
Под небом черным, как мазут.
Проехали – и слава Богу!
Тебе шататься не впервой;
Ты отдохнул. Пора в дорогу,
И долог путь до буровой.

Нашарив мочковатый корень
В сплошных узлах и желваках
И прочный, как железный шкворень,
Он подтянулся на руках,
На бровку навалился грудью,
Осилил кручу и привстал,
И, словно радуясь безлюдью,
В четыре пальца засвистал.

И в чащах, по холмам лесистым,
По обе стороны реки
Откликнулись нестройным свистом
Другие братья-ходоки.
Заправив призрачные пальцы
В несуществующие рты,
Ему такие же скитальцы
Ответили из темноты.

Вот, наконец, на дальних склонах,
Вломившись грубо в березняк,
Последний из бродяг бессонных
Собрату свистом подал знак.
Тогда ночной ходок досужий
Скривил в ухмылке узкий рот
С приподнятой губой верблюжьей
И снова зашагал вперед.

А где-то там, в бездонной шири,
Тащил прилежный катерок
Баржу к верховьям на буксире –
Он отрабатывал урок.
Неприхотливый, недреманный,
Силенки скудные напряг,
Взбираясь по реке туманной
Меж перекатов и коряг.

Пока он выгребал устало,
Барахтаясь на быстрине, –
Едва приметно рассветало;
Уже по капелькам, извне,
Сквозь твердь просачивался туго
Знобящий выпот ледяной,
И становилась вся округа
Из края в край совсем иной.

Меж зарослей кувшинок сонных,
Где сумрак был еще глубок,
Тайком проклюнулся в затонах
Налет, похожий на грибок.
Он влажною чертою свежей
От суши воду отделил,
Обвел границы побережий
Размытым очерком белил.

И небо в дырах и плешинах
Мерцало волчьей сединой
Среди осин суховершинных
И пестряди берестяной;
Поисчезали звезды вскоре,
И над землею лишь одна,
Как соляной кристалл в растворе,
Еще отчетливо видна.

Всё изменилось: воздух, воды,
В заливах спящая куга,
Холмов хохлатые обводы,
Поля, поемные луга,
Морщинистая рябь на стрежне,
Кипящий след из-под винта,
И катерок уже не прежний,
Да и баржа уже не та.

И люди кажутся иными
На отрезвляющем свету:
Стряслось под утро что-то с ними,
И дольше спать невмоготу.
А что стряслось? Какая сила
Во имя блага или зла
Заботой лица исказила,
Тела тревожно напрягла?

И снова жизнь! Зачем ей надо
Навязываться нам в родню?
И снова муки перепада
От ночи к суетному дню,
И снова тот же выбор лживый,
Когда другого нет пути,
И мы должны, пока мы живы,
К верховьям исподволь ползти.

Мы рады бы, закинув локоть,
Во сне похрапывать и впредь,
Пускать слюну, губами чмокать,
Себя своим дыханьем греть.
Но разве солнце нам позволит
Хоть нынче отоспаться всласть?
Малейший лучик злобно колет
И норовит в зрачок попасть.

Нам пробудиться нету мочи
Самим, без внешнего толчка,
И каждый на исходе ночи
Изображает новичка,
И, ослепленные до боли,
Не понимая ни аза,
Мы открываем поневоле
Осоловелые глаза

И смотрим, сколько хватит зренья,
На возвращенный рай земной,
Как первый день миротворенья
Встречая день очередной;
Мы, словно дети, утром ранним
Опять глядим по сторонам
И ни разочка не вспомянем
О ночи, предстоящей нам.

Тем часом дедуган щербатый
Зашевелился на корме,
Стянул треух с торчащей ватой,
Нашарил кое-что в суме,
Добыл чекушку, соль в тряпичке,
Яйцо, головку чеснока,
Перекрестился по привычке
И стал сосать из пузырька.

Он четвертинку, шлепнув с тылу,
Направил горлышком к себе,
А донцем – к тусклому светилу,
Подобно зрительной трубе;
Когтистой лапою барсучьей
Задрал посудину торчком
И потянул напиток жгучий,
Забулькал острым кадыком.

Он пил, блаженно щуря веки
И на бок нос перекосив,
Как вдруг вдали заслышал некий
Не то приказ, не то призыв.
Бог весть откуда с темной суши,
Застигнув, как всегда, врасплох,
Донесся вещий вопль петуший –
Прокукарекал и заглох.

За ним вдогон – другой да третий,
Четвертый, пятый и шестой
Повтором хриплых междометий
Окликнули простор пустой.
Но дед невозмутимо сплюнул,
Рукой провел по бороде,
В суму порожний шкалик сунул
И важно приступил к еде.

Опять в родном краю медвежьем
Он поутру, как старожил,
Вслед уходящим побережьям
Скучливо глазками скользил,
Закусывал лепешкой пресной,
Под бок засунув кожушок,
И облик местности окрестной
В нем любопытства не разжег.

Видать хозяина! Еще бы –
Он здесь родился, здесь помрет
И превзошел свои трущобы
Насквозь, как свой же огород,
Как собственный домишко валкий,
Где он, природный костоправ,
Хранит у потолочной балки
Пучки сухих целебных трав.

Кто он в действительности? Разве
Узнаешь по глазам судьбу,
По согнутой спине, по язве
На костяном лощеном лбу,
По рыбьим челюстям беззубым
За провалившейся щекой,
По многочисленным и грубым
Приметам старости людской?

Никто присяжным земледельцем
Сморчка бы этого не счел:
Ему с таким убогим тельцем
Сидеть бы только возле пчел.
Подобным недоноскам хилым
Не по плечу крестьянский труд,
А что взаправду им по силам –
Лишь после смерти разберут.

Наверно, он тайком скорняжил,
Лечил скотину и людей,
Едва беды себе не нажил
Как деревенский чародей,
Наверно, в нарушенье правил
На речке и в лесу грешил,
Сетишки потихоньку ставил,
Силками рябчиков душил.

Хромой сыздетства, щуплый, мелкий,
Солдатчины не отбывал,
С германцем не был в перестрелке,
В гражданскую не воевал.
Весь мир за семь десятилетий
Трясли подземные толчки,
А он украдкой ставил сети
И настораживал силки.

Он числился в колхозе хворым;
К нему уже который год
Не приступали с разговором
По части полевых работ.
Его оставили в покое
Навек, бессрочно, до конца,
И положение такое
Устраивало хитреца.

Хоть он давненько стал скупенек,
Ловил, маклачил под шумок,
Но никогда заметных денег
В кубышке прикопить не мог.
Он трижды начинал сначала,
Но провидение само
Неотвратимо превращало
Его сокровище в дерьмо.

Так прозябал он – очень ровно, –
Бездетен, холост, одинок,
И жизнь его минула, словно
Вчерашний пасмурный денек,
Приблизилась к заветной грани
И завершала путь прямой,
Не предъявляя оправданий
Ни людям, ни себе самой.

Но эта жизнь была не хуже
Любой другой: она была
Мелькнувшей в темноте и стуже
Частицей света и тепла.
Чего же требовать иного
В последний из прощальных дней?
Какая, в сущности, основа
Упреков, обращенных к ней?

Кто спросит у нее ответа
В конце дороги, у черты,
Что, мол, за то-то и за это
С людьми не расплатилась ты?
Она ни в чем не виновата
И ни полушки не должна:
Одна-единственная плата
За жизнь – всегда сама она.

А дед, стараясь поисправней
Огрызки уложить в суму,
Не чаял, что петух недавний
Отходную пропел ему,
Что смерть идет за ним по следу,
Что он лепешек не доест,
Сойдет на пристани к обеду
И разочтется за проезд.

Река дышала млечным паром.
Туман поречье обволок.
На каждом прутике поджаром
Курчавился белесый клок.
Тянулись перистые пряди,
Развешанные по кустам,
И припадали к водной глади,
Чтоб смутно повториться там.

Игра волшебной светотени
Как бы в движенье привела
Все разновидности растений –
От суковатого ствола
До стрелки травяного стебля,
От злаков до столетних ив,
Их очертания колебля
И заново перекроив.

Магическое покрывало
Легло, как лак на полотно:
Оно подробности сливало
В одно текучее пятно,
И расчлененный облик мнимый
Природы вмиг, во весь объем,
Явился – цельный, неделимый,
В единстве истинном своем.

Туман пузырился, как дрожжи,
И, превращаясь в облака,
Порывисто минутой позже
Взмывал над гривой тростника,
И, в дымном куреве мелькая,
Баржа по воздуху плыла,
Как будто сила колдовская
Ее внезапно подняла.

В пролете от гальюна к рубке,
Где вдоль шнуров прикреплены
Пеленки, распашонки, юбки,
Тельняшки, простыни, штаны,
У свалки стланей деревянных,
За провисающим бельем
Два парня на бушлатах рваных
В обнимку улеглись вдвоем.

Все люди – поневоле братья.
Чем неприютнее вокруг,
Тем крепче братские объятья
На скудном ложе из дерюг.
Любой родни тебе дороже
Твой побратим, попутчик твой,
С тобой деливший это ложе
Студеной ранью ветровой.

Таким и был холодноватым
Ночлег, особенно к утру,
Но, тем не менее, ребятам
Пришелся явно по нутру.
Они друг друга согревали
По-братски и храпели в лад,
Хотя их братьями едва ли
Признали бы на первый взгляд.

Здесь две различные породы
Представлены для образца:
Один – курносый, безбородый,
С густым румянцем в пол-лица,
Другой – апостольской щетиной
До глаз неряшливо оброс
И в небосвод уставил длинный
Ассиро-вавилонский нос.

Обоим с виду, несомненно,
Не больше, чем по двадцать лет;
Один – похожий на спортсмена,
Другой – худущий, как скелет,
Один – щекастый, белокожий,
Приземистый сибирячок,
Другой – смугляк с цыганской рожей
И вмятинами вместо щек.

Ровесники, вдобавок – тезки,
Два отпрыска одной земли
На эти палубные доски
Случайно рядом прилегли.
Своя, особенная проба
У каждого из двух ребят,
А между тем – заснули оба
И одинаково храпят.

Итак, пред нами два Ивана:
Общественник и нелюдим;
Но предпочтенье, как ни странно,
Мы никому не отдадим.
Обоим выпал жребий трудный,
А для отца его сыны,
И добродетельный, и блудный,
Не по достоинствам равны.

Один Иван – из лучших лучший,
Любимец множества друзей,
Другой – мечтатель невезучий,
Чудак, растяпа, ротозей.
Один учился на пятерки
И дни, и ночи напролет.
Другой – помешанный на Лорке
Косноязычный виршеплет.

Один Иван – и впрямь царевич,
Другой – по паспорту Иван,
Но не царевич, а Гуревич,
Из юго-западных славян.
У одного Ивана в Омске
Дядья да тетки, мать-вдова,
Другой – воспитанник детдомский,
Иван, не помнящий родства.

Один дружинником толковым
Считался, видимо, не зря,
Другой не ладил с участковым
И был, по правде говоря,
Неисправимым тунеядцем,
Стихами заполнял тетрадь,
Работал редко и с прохладцем,
Предпочитая загорать.

Лежат в обнимку парни эти,
Вдвоем – хороший и дурной;
Что делать! – оба наши дети,
Два отпрыска земли одной.
И как ни осуждай сурово,
Но все-таки наверняка
Нам жальче мальчика второго,
Того Ивана-дурака.

Беспомощный, жердеобразный,
Лунатик, лодырь, скоморох,
Наш блудный сын, гуляка праздный,
Не так уж безнадежно плох.
Он всюду вносит беспорядок,
Не зная – в чем его вина?
Но сахар без него не сладок,
Соль без него не солона.

Взгляните на его босые
Одутловатые ступни,
Измерившие пол-России,
Опухшие от беготни!
Взгляните на его лодыжки
В сплошных расчесах кровяных,
Прислушайтесь к его одышке –
Точь-в-точь у легочных больных!

Ведь каждый вдох его и выдох
Без слов, как детский плач навзрыд,
О незаслуженных обидах,
Захлебываясь, говорит.
Как будто хлещет из гортани,
Кипит и пенится во рту
Поток библейских причитаний
И тут же глохнет на свету.

Чего он ищет одурело
И чем когда-нибудь воздаст?
Какая вера в нем созрела,
Стремясь прорвать последний пласт?
Ни смысла, ни особой чести
В его нелепом мятеже,
Но он плывет с другими вместе
К верховьям на одной барже.

Однако стихотворец тощий,
Как заяц, давший стрекача,
Понятнее для нас и проще
Академиста-омича.
Поэт в таежный край пустынный
Удрал, спасаясь от суда,
Но вследствие какой причины
Студент пожаловал сюда?

Зачем передовик ретивый,
Из факультетских воротил,
Ценой блестящей перспективы
Проезд к верховьям оплатил?
Что побудить могло такого
Удачника сглупить вдвойне,
Завербовавшись бестолково
По объявленью на стене?

Возможно, этому решенью
Давно предшествовал наход
Подспудной страсти к разрушенью,
Которая из года в год
Накапливается, как некий
Неощутительный недуг,
Способный в каждом человеке
Опасно обостриться вдруг.

Тогда становится постылым
Наш дом и даже воздух в нем,
И труд привычный не по силам,
И не по силам день за днем
Существовать в кругу счастливом
Преуспевающей родни
И медлить с неизбежным взрывом:
Он грянет, сколько ни тяни!

И мы негаданно-нежданно
Простившись – лишь бы поскорей! –
Уходим, не допив стакана,
От наших жен и матерей,
Отваливаем от причала,
Чтоб наконец-то налегке
Попробовать опять сначала
К верховьям двинуть по реке.

А может, было всё иначе,
И скрытая причина в том,
Что курсовой комсорг бродячий
Решил покинуть отчий дом
И, зубы стиснув, плыть к верховьям
Затем, что справиться не мог
С типично русским нездоровьем
И стушевался под шумок.

Порой овладевает нами
Самосожженческая хворь:
Она похожа временами
На скарлатину или корь
И подбирается украдкой,
Сопровождаясь по ночам
Загадочною лихорадкой,
Не поддающейся врачам.

Лежишь ничком на раскладушке,
Не задремав ни на часок,
От жесткой, словно жесть, подушки
Раскалывается висок,
Но ты, хоть бейся, как в падучей,
Хоть притворяйся и хитри, –
Не успокоишь зуд пекучий,
Тебя язвящий изнутри.

Коль ты уверовал сыздетства,
Что всё дозволено в борьбе,
А цель оправдывает средства, –
Валяй же, примени к себе
Ярмо двусмысленной доктрины
И безоглядно сам прими
Служения устав старинный,
Чтоб отчитаться пред людьми.

Ты должен правды гнет жестокий
Изведать на своем горбу
И отыскать ее истоки,
Пока не вылетел в трубу.
В противном случае едва ли
Душевный обретешь покой,
Не потрудясь – как нам певали –
Своею собственной рукой.

Возможно, так, возможно, этак,
И странствующий сибиряк –
Не взбунтовавшийся подлеток,
Не правдолюбец, не добряк,
А бедный петушок влюбленный,
Покинувший родной насест,
Чтоб от любви неразделенной
Бежать в пустыню здешних мест.

Еще силен крылатый лучник
И нас тиранит поделом, –
Соединитель и разлучник,
Неутомимый судьболом!
Конечно, испытал не всякий
Его губительную власть,
Но почему бы забияке
В число подранков не попасть?

Подранок или не подранок,
Но он, забравшись на корму,
Плывет к верховьям спозаранок:
Не всё равно ли – почему?
Какой бы повод подходящий
Ни выбрал бывший коновод,
Но бодрствующий или спящий –
Не сомневайтесь: он плывет.

На протяженье летних суток
Предвестником погожих дней
Бывает краткий промежуток,
Когда заря уже бледней,
А солнце греть еще не в силах
И может лишь блеснуть в росе,
Коснуться капелек застылых
И высветлить мгновенно все.

Как призрак звезд минувшей ночи,
Мерцают влажные огни;
Чуть жарче солнце, чуть жесточе –
И улетучатся они.
Но не вступил еще кудрявый
Беспечный день в свои права,
Пока подобьем звездной славы
Одеты камни и трава.

Непрочен этот блеск, недолог,
Но время есть еще, пока
Росой обрызганный поселок
Сплывает к нам из-за мыска,
Пока распяленные сети
На кольях и жердях оград
В косом, еще прохладном свете
Дрожащим бисером искрят.

Как будто листья, ветки, сучья
Густой ольхи береговой
Искра судачья или щучья
Покрыла радужной плевой.
Как будто мотылек залетный
На стрелолист и водокрас,
На веющий тростник бесплотный
Пыльцу алмазную отряс...
1963-1967

Предыдущее        Содержание