СЕРГЕЙ ТХОРЖЕВСКИЙ
1927, Ленинград − 2011, Базель
Внук И. и А. Тхоржевских, некогда переведших почти полное собрание песен Беранже, племянник Ивана Тхоржевского, чьи переводы можно найти в этой антологии, в очень раннем возрасте попал в Воркутинские лагеря, где его литературным другом-наставником оказался пражско-парижский поэт Алексей Эйснер. Об истории его стихотворения, скитавшегося в лагерном фольклоре безымянно, прочтите выше – в биографии другого зека, Леонида Ситко. Многие годы был известен в основном как автор беллетризованных биографий полузабытых русских писателей, его "Портреты пером" – классика жанра. В начале 90-х годов издал небольшой сборник переводов из современной польской поэзии, неожиданно поставивший его в первый ряд русских полонистов последних десятилетий; переводил и Киплинга, не без успеха.
ЯН ЛЕХОНЬ
(1899-1956)
АРФА НОЧЬЮ
Чтоб я преодолел сомненья,
Сумел бы страхи превозмочь,
Мне в батареях отопленья
Звенела арфа в эту ночь.
Не знаю, в чем они, не знаю,
Природы тайные следы,
Когда мелодия ночная
Сменяет мерный плеск воды.
И верить мне не запретите,
Что ночью страшный сон прервал,
Развеял ангел мой хранитель –
Он мне на арфе заиграл.
НЕМОДНЫЙ ПОЭТ
Говорят: "Не воскреснет, что пережито.
Эту память о прошлом молодые не ценят.
Забирай свои старые реквизиты,
Будут новые пьесы ставить на сцене".
Что поделаешь! Выпьем амброзии лишку –
Кое-что нам осталось от прежних банкетов.
Выйду с розой в руке и с луною под мышкой,
Остальное оставлю для новых поэтов.
МЕЧИСЛАВ ЯСТРУН
(1903-1983)
ДЕДЫ
Лоб распахан, как будто плугом,
Зубы выплюнуты на звезды,
Шея согнута Полярным кругом,
А в глазах – небосвод морозный.
Стариками домой вернулись.
Как у пастырей, бороды снежные.
Но со временем – разминулись
И утратили зрение прежнее.
Мысли заняты хлебом и водкою,
И жуют, беззубые, пищу,
Забиваются в угол жилища.
Да, история – долгая, жизнь – короткая.
ЧЕСЛАВ МИЛОШ
(1911–2004)
БАЛЛАДА
Ежи Анджеевскому
Тень под деревом у дороги
Отыскала мать и садится,
Достает яичко вкрутую,
Выпивает чай из бутылки.
А вокруг нее голуби стайкой.
В полдень крыши блестят, колокольни.
Только город она не прежний
Видит, с кладбища возвращаясь.
– А друзья тебя, сынок, позабыли.
Из приятелей никто и не вспомнит.
У невесты у твоей растут дети,
О тебе и не вздохнет среди ночи.
Много памятных камней есть в Варшаве,
Не звучит ни на одном твое имя.
Только мать, пока жива, не забудет,
Ах, какой ты был мальчик забавный.
Лежит Гайци, землей засыпан,
Навсегда двадцатидвухлетний.
Ни очей у него, ни сердца.
Ни весны для него, ни лета.
А из года в год – половодье,
Зацветает в лесу подснежник,
И черемуху рвут в кувшины,
И опять ворожит кукушка.
Лежит Гайци, уже не узнает
О плачевном конце восстанья.
Баррикаду, где он сражался,
Разобрали шершавые руки.
И развеялся дым багровый,
Дождь прошел, соловей защелкал.
И дома возвели под крышу,
Кирпичи поднимая к небу.
– Говорят, ты неправое дело
Защищал, и надо стыдиться.
Я не знаю, пусть Бог рассудит,
А тебя я спрошу – не ответишь.
Быстро вянут цветы на могиле
Без дождя. Ты прости меня, мальчик,
Что могу приходить нечасто,
И ведь воду носить неблизко.
Поправляет она платочек.
Крылья голубя светятся в небе.
Вот задумалась, засмотрелась
На простор голубой, высокий.
Вон трамвай направляется в город,
Догоняют его два хлопца...
Неужели, думает, не догонят?
Нет, успели сесть на остановке.
ЗБИГНЕВ ХЕРБЕРТ
(1924–1998)
ПРИТЧА О РУССКИХ ЭМИГРАНТАХ
Было в году двадцатом
может быть двадцать первом
прибыли в наши края
русские эмигранты
рослые русоволосые
с мечтательными глазами
и женщины как сновиденье
на улице вслед им глядели
как перелетным птицам
их приглашали в гости
шептались вокруг восхищались
но гасли огни приглашений
спускалась на них безысходность
газеты о них молчали
один пасьянс сострадал им
смолкали гитары за окнами
тускнели и очи черные
а вечером вместо поезда
им самовар посвистывал
два года спустя говорилось
лишь о троих
о том кто сошел с ума
о том кто повесился
и о той к которой ходили мужчины
где-то жили еще остальные
обращаясь медленно в прах
Эту притчу я слышу от человека
сознающего неизбежность событий
говорит чтоб меня ужаснув убедить
ВИТОЛЬД ДОМБРОВСКИЙ
(1933-1978)
КОМАНДОР
Я слышу мерный командора шаг.
По стенам тени скачущие вижу.
Под канделябром притаился мрак.
Мрак по углам, таинственным и рыжим.
Ночная мавританская пора.
В высоких звездах повторяет эхо
его шаги. Он в каменных доспехах,
но нет под ними пятого ребра.
По гулким залам слышен мерный шаг.
А в горле холод, холод стен церковных.
На перекрестье закаленных шпаг
твой первый, твой последний, твой рискованный.
Спит донна Анна. Крепко спится ей.
Белеют в темноте ее подушки.
И возникает в нише у дверей
гость каменный – убитый Пушкин.
Гремит, как хор солдатский, тишина.
Мрак удлинил ресницы донне Анне.
Что там чернеет в потемневшем жбане?
Вино? Вода? Иль это кровь видна?
Ты слышишь? Тишина дрожит струною
над Петербургом, над иной страною,
метет метель, Мадрида больше нет,
и кто там, командор или поэт?
Знакомый и трагический сюжет
мы снова повторяем поневоле,
как будто бы условленные роли
в комедии дель арте давних лет.
Диктует мода. Продиктуют свыше.
И провокатора пришлют из-за кулис.
И старой шутке новый смысл припишут.
И вот в интриге старой – новый смысл.
Античный хор звучит на новый лад,
и виски льется в критские кувшины,
и кажется – скрипят пером гусиным, –
нет, авторучкой золотой шуршат.
* * *
Когда уже думал – не выплыть ему на берег,
и кровь закипала в мускулах огненной солью,
припомнилась бабка –
она перед смертью просила:
"Посади мне весной на могиле плакучую березу".
Были, может быть, вкусы ее старомодны,
несовременны.
К осени близилось лето,
еще не росла там березка.
Долг неисполненный этот
велел ему все-таки выплыть.